Свет в гостиной Джейкоб включил не глядя — ладонью по стене, как делают в доме, где каждый выключатель известен телу. Ключи упали в стеклянную чашу у двери. Куртка полетела на спинку кресла, промахнулась и сползла на пол; он не стал поднимать.
Саймон остался стоять на коврике.
В прошлый раз он попал сюда без сознания и узнал этот дом сверху вниз: потолок, окно, кресло с развешанными вещами, дверь спальни. Первый этаж он видел впервые. Гостиная была большой и, как всё здесь, негромкой: тёмный диван, низкий стол, во всю стену стекло, за которым сад уже растворился в ночи и отражал только комнату — и двух людей в ней. Один из них стоял у самой двери, в куртке, и не знал, куда деть ноги.
Дома он разувался на пороге всегда. Не из аккуратности: следы на полу означали разговор о следах. Джейкоб прошёл в кроссовках до самого дивана, сел, вытянул ноги на стол и только тогда, кажется, заметил, что у двери всё ещё кто-то стоит.
— Ты чего там? Проходи.
Саймон снял кроссовки и поставил их у стены — ровно, носками к выходу. Куртку повесил на крючок, который нашёл не сразу. Потом пересёк комнату и сел на диван, на самый край: так сидят те, кто готов встать.
Джейкоб уже говорил в телефон.
— Две большие. Одну — с мясом, двойную, острую. Вторую... — Он посмотрел на Саймона. — Какую?
— Любую.
— Это не ответ.
— Без ничего, — сказал Саймон.
Джейкоб посмотрел на него ещё секунду, будто ждал продолжения, и повторил в трубку: «Вторую без ничего. Сыр, томат. Да, просто». Назвал адрес, коротко, не по буквам. Положил телефон на стол экраном вверх; тот сразу же погас.
— Сорок минут. — Джейкоб хлопнул ладонью по дивану рядом с собой. — Сядь нормально.
Саймон передвинулся на ладонь ближе. Джейкоб хмыкнул, но настаивать не стал: поднялся, ушёл на кухню, и там открылся и закрылся холодильник. Вернулся он с бутылкой воды, запотевшей до белизны, и не отдал её в руки, а приложил сам, коротко и точно, к его скуле.
— Держи так.
Холод вошёл в кость. Саймон вдохнул сквозь зубы, и Джейкоб отпустил бутылку только тогда, когда её перехватили его пальцы. Сел. Взял пульт.
Вода с бутылки потекла по запястью в рукав. Саймон держал.
Экран на стене был размером с окно. Джейкоб листал его так, как листают собственный шкаф: не читая названий, по картинкам, большим пальцем, — и остановился там, где на обложке горела машина.
— Что ты обычно смотришь?
— Ничего.
— Совсем?
— У нас один телевизор, — сказал Саймон. — Он занят.
Джейкоб не переспросил. Нажал на горящую машину.
Первые десять минут Саймон смотрел не кино, а то, как его смотрят. Джейкоб сидел, развалившись, с пультом в руке, и разговаривал с экраном — «ну», «да ладно», «куда ты», — коротко, как с командой на поле. Когда на экране кого-то ударили, он одобрительно дёрнул подбородком. Ему было хорошо здесь, на этом диване, в этой комнате, — так хорошо, как бывает только там, где ни разу не приходилось спрашивать, можно ли сесть.
Звук телевизора в чужом доме оказался странной вещью. Дома этот звук означал одно: отец внизу, в кресле, и лучше не спускаться. Тело помнило это лучше головы; оно и сейчас, на секунду, прислушалось к комнате так, будто ждало скрипа кресла. Кресла не было. Был Джейкоб, который сказал экрану «да не туда же» и засмеялся.
Саймон медленно опустил плечи.
Бутылка нагрелась. Он поставил её на стол и тут же увидел, как по тёмной поверхности расходится влажное кольцо. Дома он вытер бы сразу. Здесь — сидел и смотрел на это кольцо и на дорогую столешницу под ним, пока Джейкоб не спросил, не поворачивая головы:
— Нравится?
Можно было сказать «нормально». Слово лежало наготове — оно всегда лежало наготове.
— Нет, — сказал Саймон.
Джейкоб повернул голову.
— Нет?
— Они бы уже умерли. Все.
— Это кино.
— Я знаю.
Джейкоб смотрел на него так, будто у пульта в его руке обнаружилась вторая кнопка. Потом протянул пульт — рукояткой вперёд.
— На. Выбирай.
Пульт был тяжёлым и тёплым. Саймон листал медленно, читая названия, и чувствовал, как Джейкоб ждёт — не подгоняя, но ждёт, — и от этого ожидания страницы плыли. Он остановился на тёмно-синей картинке: вода, свет откуда-то сверху, чья-то плоская тень. Документальное, про океан. Он выбрал это потому, что там точно никто никого не бьёт.
— Серьёзно? — сказал Джейкоб.
— Ты сказал выбирать.
Джейкоб откинулся на спинку с видом человека, который сам виноват, и синий свет залил комнату.
Курьера он встретил сам. Саймон слышал из гостиной, как открылась дверь, как чужой голос сказал что-то про сдачу и Джейкоб ответил «оставь», — и через минуту на стол легли две коробки, одна на другую, горячие, с проступившими на картоне пятнами жира.
— Тарелки есть? — спросил Саймон.
— Зачем?
Джейкоб открыл верхнюю коробку, вытащил кусок — тяжёлый, с мясом и перцем, — согнул пополам и ел прямо над картоном, роняя в него крошки, как в предназначенное для этого место. Вторую коробку он подвинул к Саймону, не глядя.
Саймон взял кусок и держал его над раскрытой ладонью.
Первый же укус нашёл в щеке порез — там, где зубы сошлись после отцовского удара. Горячий томат прошёлся по нему, как по свежей ссадине, и Саймон переложил еду за другую щёку и дальше жевал так — одной стороной, медленно, глядя, как на экране медленно и огромно проплывает что-то похожее на облако.
Джейкоб заметил. Он ничего не сказал; только следующий кусок взял не сразу — сначала посмотрел, как Саймон жуёт, и потом отвёл глаза.
Пицца была вкусной. Простой, горячей, на тонком тесте, которое он выбрал бы сам, если бы его когда-нибудь спрашивали. Он съел кусок и не потянулся за вторым.
— Ешь, — сказал Джейкоб коробке.
Саймон взял второй.
К середине фильма коробка Джейкоба опустела наполовину, а Саймон сидел уже не на краю. Он не заметил, когда передвинулся, — просто в какой-то момент спина нашла спинку, ноги, подобранные под себя, оказались на обивке, и он не стал их убирать. На экране ходили медленные рыбы. Голос за кадром ровно и негромко объяснял, что на такой глубине света нет и никогда не было и что всё живущее здесь обходится без него.
— Это же просто рыбы, — сказал Джейкоб минут через двадцать. И продолжал смотреть.
Он закрыл свою коробку, вытер пальцы о джинсы и откинулся назад. Рука его легла вдоль спинки дивана — не на Саймона, рядом, на расстоянии, которое Саймон измерил бы с закрытыми глазами. Он знал, что будет дальше, по единственному расписанию, которое знал наизусть: рука, потом вес, потом всё остальное. Тело собралось заранее — привычно, экономно, как собираются перед ударом, который не обязательно последует.
Рука легла ему на плечо. Сместилась к затылку; пальцы вошли в волосы так, как входили всегда — уверенно, на своё место. Джейкоб повернул к себе его лицо. Не за подбородок — за здоровую щёку, и большой палец остановился в сантиметре от синяка, не тронув.
Поцелуй начался как все его поцелуи. Саймон знал их наизусть: нажим, отобранный воздух, отсутствие времени решить. Так было в туалете, так было в палате, так было под дождём. Он ждал этого и это получил.
А потом сделал то, чего не делал ни разу.
Он ответил. Не позволил — ответил: подался вперёд, поймал губами чужую нижнюю губу, ту, с шершавым бугорком запёкшейся корки, которую сам и оставил, и удержал её на секунду дольше, чем Джейкоб отпускал. Рука его нашла чужую шею, горячую, с бьющейся под кожей жилой, и легла туда сама, без разрешения.
Джейкоб замер. Не отпрянул, не сжал сильнее — просто на одну секунду перестал вести, и Саймон почувствовал это так ясно, как чувствуют, что под ногой кончилась ступенька.
— Ты чего... — сказал Джейкоб ему в рот. Не вопрос: у вопроса было бы окончание.
Саймон не ответил. Ответа от него, кажется, и не ждали — Джейкоб выдохнул что-то короткое, без слов, и поцелуй стал другим. Не забирающим. Ищущим.
Джейкоб потянул его за плечи — вниз, на подушки — и Саймон лёг на спину; диван оказался достаточно широк для двоих. Синий свет ходил по потолку волнами. Сверху был вес: чужие плечи, закрывшие экран, чужое колено между его колен. Вес был знаком, и тело сказало ему то, что говорило всегда: замри. Он не замер. Он держал Джейкоба за футболку на спине, сминал ткань в кулаках и тянул на себя — ближе, — и одновременно каждая мышца стояла в нём в стойке, как стоят у стены. Оба движения были правдой. Ни одно не отменяло другого.
Ладонь Джейкоба ушла под толстовку, под футболку, на живот, и он вдохнул и не выдохнул. Не так, как вчера, когда это было впервые. Хуже: теперь тело знало, чего ждёт, и ждало открыто. Пальцы шли выше, по рёбрам, и у самого края тёмного пятна под ними остановились и обошли — не вслепую. Джейкоб знал, где оно. Знал по памяти.
Саймон подумал об этом и тут же перестал думать, потому что рот Джейкоба нашёл его шею.
— Я хочу тебя, — сказал Джейкоб ему в кожу. Тихо, будто в доме был кто-то ещё. — Слышишь, малыш? Хочу.
Слова прошли по позвоночнику, и там, на дне, где сидел сторож, что-то дёрнулось — не отвращение, а старое знание, что за словами о желании следует действие и что действие в его жизни ещё ни разу не спрашивало. Он не решал напрягаться. Тело сделало это без него: лопатки вжались в диван, бёдра ушли в сторону, кулаки на чужой спине разжались.
Джейкоб почувствовал. Поднял голову.
Лицо у него было незнакомым — не запертым, как под дождём, не скучающим, как в коридоре. Открытым и растерянным, с потемневшими глазами.
— Я не причиню тебе боль, — сказал он. — Слышишь? Не причиню.
Ладонь, которая говорила это, лежала у Саймона на боку — на ширину пальцев от следа собственного кулака.
Саймон смотрел снизу вверх и не находил в этом лице ни одной лжи. Это и было хуже всего: он верил. Верил вот сейчас — голосу, весу, руке — и одновременно помнил всё, что эта же рука делала, по порядку, как помнят таблицу умножения. Одно не мешало другому. Можно было верить и помнить в одну и ту же секунду; он не знал, что так бывает.
Ответить на это было нечем. Он поднял руку и притянул Джейкоба обратно — за шею, вниз, к себе.
Но и здесь тело не отпустило его совсем. Когда пальцы Джейкоба дошли до пояса джинсов и зацепили пряжку, рука Саймона поймала его за запястье — сама, раньше, чем он понял, что делает. Сжала. Несильно. Достаточно.
Джейкоб остановился сразу — как останавливают машину перед выбежавшим на дорогу, без обсуждения. Он замер над ним, тяжело дыша, и смотрел так долго, что Саймон успел испугаться этого взгляда и подобрать ему объяснения: злится, обиделся, сейчас встанет и уйдёт. Ни одно не подошло. Джейкоб вытащил руку из-под его толстовки, положил ему на щёку — на здоровую — и поцеловал ещё раз. Медленно. Только губы.
— Ладно, — сказал он. — Ладно.
Саймон не понимал, что это значит. Он понимал одно: его «нет» — даже не сказанное, даже не «нет», всего лишь пальцы на запястье — сработало. Один раз. Впервые.
На экране медленно поворачивалось что-то огромное и светящееся. Он не смотрел. Он целовал Джейкоба сам, обеими руками держа его лицо, и был в этом ровно настолько, насколько мог: до пояса, до пряжки, до той границы, за которой его тело ещё не умело никому верить. Джейкоб больше не проверял границу. Он вернулся к его шее, к ключицам, к тому месту за ухом, от которого у Саймона всё темнело, — и делал это так, будто и ему хватало.
На столе завибрировал телефон.
Он лежал экраном вверх и полз по тёмному стеклу от собственной дрожи, светясь. Джейкоб поднял голову. Посмотрел на экран — Саймон снизу видел только, как свет лёг ему на лицо и как лицо на этом свету закрылось. Не резко. Как закрывают ноутбук.
— Секунду, — сказал он.
Он взял телефон, ткнул пультом в экран — картинка замерла — и поднялся с дивана сразу весь, единым движением, как поднимаются по свистку. Вышел из комнаты. Дверь за собой прикрыл. Не хлопнул: просто прикрыл, до щелчка.
Ответил он уже за дверью.
Пятый гудок она досчитала вслух.
Присцилла сидела в выстывшей машине с телефоном у уха и смотрела на окно, за которым второй час ходил синий свет — то ярче, то тусклее, как ходит свет от воды. Телевизор. Не матч: матч светит иначе, резко, с белыми вспышками рекламы. Что-то медленное. Джейкоб не смотрел медленного никогда.
Она видела, как в одиннадцатом часу приехал курьер на дребезжащем скутере и как Джейкоб забрал у двери две коробки. Две. Она видела, как жёлтый свет в окне сменился этим, синим. Больше она не видела ничего, и от этого «ничего» было хуже, чем от всего, что она могла бы увидеть.
Мать говорила: женщина не звонит первой после полуночи. Присцилла посмотрела на часы на панели и позвонила. У неё было два часа, чтобы придумать первую фразу, и она придумала её ещё в самом начале — лёгкую, с улыбкой в голосе, такую, какие он любил.
— Прис. — Он ответил после пятого гудка, и голос у него был тише обычного, как из другой комнаты. — Что-то случилось?
— Ничего не случилось, милый. — Улыбка вышла. Она умела делать её голосом даже с мокрыми щеками; сейчас щёки были сухие. — Я просто рядом. Проезжала мимо. Могу заехать на десять минут, если ты не спишь.
Пауза.
Она слушала её так, как слушают шаги за дверью. За его голосом не было ничего — ни телевизора, ни улицы, ни того, что там у него шло по экрану. Значит, вышел. Куда-то, где стены толще. От кого выходят из комнаты, чтобы ответить?
— Нет, — сказал Джейкоб. — Не сегодня. Я... вымотан, Прис. Вся эта неделя. Полиция, их вопросы, больница. Я хочу просто лечь.
Полиция была не сегодня. Ту ночь она помнила по-своему: четыре гудка в пустоту и телефон, который так и не перезвонил.
— Конечно, — сказала она. — Конечно, ты устал.
И дала ему то, за чем приехала. Вопрос ей был больше не нужен; она дала ему дверь — открытую, широкую, на ярко освещённую сторону, где всё ещё можно было понять и, возможно, простить.
— Джейкоб. — Лёгкость ушла из голоса сама, она не успела её удержать. — Если тебе есть что мне сказать — скажи сейчас. Мне. Что бы это ни было. Я пойму. Обещаю, что пойму.
Она смотрела на синий свет в окне.
— Мне нечего... — Он остановился. Она услышала, как он вдохнул, чтобы начать иначе. — Всё нормально, Прис. Правда. Завтра поговорим. Днём. Ладно?
Дверь, которую она держала, закрылась. Не он закрыл — просто никто в неё не вошёл.
— Я люблю тебя, — сказала Присцилла.
Она сказала это ровно, без нажима, так, как говорила сотни раз — на парковке, в постели, в трубку между парами, — и впервые услышала, что после этих слов бывает тишина. Короткая, в три удара сердца. За которую человек на том конце подбирал, чем её закрыть.
— Спи, — сказал Джейкоб. — Завтра. Слышишь?
— Спокойной ночи, милый.
Она отняла телефон от уха раньше, чем он отключился. Ей не хотелось слышать, как это делает он.
Несколько секунд она сидела очень прямо, обеими руками на руле — на десяти и на двух, как учили в автошколе, — и смотрела на окно. Синий свет ходил по потолку той комнаты, где не было её.
Потом она ударила по рулю.
Клаксон вскрикнул на всю спящую улицу — коротко, отвратительно громко, — и она сама пригнулась от этого звука, вжалась в сиденье, как школьница, которую вот-вот застанут. Смотрела на окно и ждала: сейчас дрогнет штора. Сейчас он подойдёт к стеклу, увидит машину, узнает.
Штора не дрогнула. Синий свет продолжал ходить по потолку. Никто в этом доме не услышал её — ни клаксона, ни всего остального.
Тогда она заплакала. Без звука, с открытыми глазами, продолжая смотреть на окно, потому что отвести взгляд было бы ещё хуже — как отпустить край. Тушь пошла вниз, к уголкам рта; она стёрла её тыльной стороной ладони, размазав по щеке до уха, и в зеркале заднего вида увидела кого-то, кого не знала: с чёрной полосой на лице, с мокрым подбородком, в дорогой машине напротив чужого дома. Так выглядели девочки, которые ждали под окнами. Не она. Никогда не она.
Три года она была идеальной. Она делала всё, как надо: ждала, когда следовало ждать, смеялась, когда следовало смеяться, не задавала вопросов, на которые нельзя было ответить красиво. Этого хватало. Этого всегда хватало — до сегодняшнего фонаря над крыльцом.
С другой девушкой она знала бы, что делать. Другую можно было понять — разобрать, найти, чем она взяла, и забрать своё обратно. Худого бледного мальчика в толстовке, с его синяком на скуле, с его манерой стоять у стены, понять было нельзя. И пока она пыталась, свет в окне оставался синим.
Она достала телефон и открыла список вызовов. Прокрутила. Нашла.
Информация ей больше не требовалась. Требовалось другое.
«Ты где», — написала она, без вопросительного знака, и завела двигатель раньше, чем пришёл ответ.
Дверь закрылась, и комната стала другой.
Саймон сел. Не сразу: сначала лежал и смотрел на потолок, по которому ходил синий свет, и слушал, как за дверью низко, без слов, идёт голос. Слов было не разобрать — стены в этом доме умели держать звук. Различалась только интонация, ровная, короткая, и по ней нельзя было понять ничего. Потом он всё-таки сел. Одёрнул толстовку, поправил ворот. Ноги сами нашли пол; спина сама отодвинулась от спинки и оказалась там, где была в начале вечера, — на краю.
Тело вернулось в гости. Оно всегда знало, когда его перестают держать.
На экране замерла остановленная картинка: что-то прозрачное, с длинными нитями, повисшее посреди черноты. Джейкоб нажал паузу, уходя. Значит, собирался вернуться. Саймон отметил это так, как отмечал всё, — без выводов.
Он не знал, кто звонит. Догадка лежала на поверхности, у неё было имя, и он сам произнёс его позавчера под дождём — но догадка не была знанием, а он слишком хорошо знал, что бывает, когда додумываешь за других. Так что он не додумывал. Сидел, слушал голос за дверью, который не поднимался и не падал, считал влажные кольца на столе — одно от бутылки, одно от коробки — и ждал, что будет, когда дверь откроется.
Одну версию того, что бывает, когда открывается дверь, он знал. Он выкрикнул её Джейкобу в лицо, под дождём, кусками: там, где никто не видит, — а когда дверь открывается, на пол. Сейчас дверь была закрыта, а Джейкоб — за ней, с кем-то, для кого Саймона в этой комнате не существовало. Ничего не изменилось. Или изменилось всё, а он просто сидел на краю дивана, потому что не умел иначе.
Голос за дверью замолчал.
Саймон вытер рукавом кольцо от бутылки. Второе не успел.
Дверь открылась, и Джейкоб вошёл — с телефоном в руке, с лицом, которое Саймон не успел прочесть: оно менялось, пока он входил. Секунду назад в нём было что-то плотное, тяжёлое, обращённое не сюда. Потом Джейкоб увидел его — на краю, с одёрнутой толстовкой, с ногами на полу, — и что-то в этом лице разжалось.
Телефон он положил на стол экраном вниз.
Сел рядом, вплотную, бедро к бедру. Взял лицо Саймона в ладонь — как под фонарём, ещё этим вечером; большой палец лёг у самого угла рта, на здоровую сторону.
— Что-то случилось? — спросил Саймон.
Джейкоб смотрел ему в глаза. Ответ у него, похоже, был готов ещё за дверью.
— Тебе точно не о чем беспокоиться.
«Точно». Саймон услышал это слово — так, как слышат лишнюю деталь в знакомом механизме: в ответе на «что случилось» ему было нечего делать. Он мог спросить ещё раз. Мог спросить иначе — кто, о чём, почему за дверью. Вопросы были. Он смотрел на палец у своего рта, на телефон экраном вниз, на человека, который вернулся — вернулся, а не остался там, за дверью, — и сел вплотную, и вопросы стали весить меньше, чем это.
Он кивнул.
Джейкоб поцеловал его — иначе, чем до звонка: без спешки, без веса, одними губами, будто извинялся за что-то, чего не назвал. Саймон ответил. Тепло возвращалось не сразу, по частям, как возвращается чувствительность в отсиженную ногу, — но возвращалось. Плечи опустились. Спина снова нашла спинку дивана. Рука Джейкоба легла ему поперёк груди и осталась там — тяжёлая, тёплая, никуда не ведущая.
На экране всё ещё висело прозрачное существо с нитями. Никто не нажал на пульт.
Крейг ответил через четыре минуты: «Заправка на шоссе. Круглосуточная».
Она нашла её по свету. Заправка стояла на краю города, залитая жёлтым до последнего сантиметра, — под таким светом не бывает теней и не бывает лиц, только плоские маски. У колонки дремал грузовик с работающим двигателем. Машина Крейга стояла за мойкой, носом к выезду, и он сидел в ней, не выходя: ждал, чтобы она подошла первой.
Присцилла остановилась рядом и не вышла тоже. Минуту они сидели в двух машинах в трёх метрах друг от друга, и ей хватило этой минуты, чтобы понять, что она её проиграла. Потом она опустила стекло.
Крейг вышел, обошёл её машину и сел на пассажирское сиденье, не спросив. Салон сразу стал меньше. От него пахло пивом и холодом; толстовка была надета на голое тело. Он развалился так, как разваливаются у себя дома, и посмотрел на неё — один раз, внимательно, сверху вниз и обратно.
Она успела вытереть лицо. Она знала, что этого не хватило.
— Ревела, — сказал он.
— Не твоё дело.
— Теперь моё. — Он усмехнулся, и усмешка вышла не злой — довольной. — Значит, съездила. Посмотрела сама.
Присцилла не ответила. Она смотрела перед собой, на жёлтый свет и грузовик, и держала руль так, будто машина могла увезти её отсюда, если держать достаточно крепко.
— Мне больше не нужно то, что ты знаешь, — сказала она.
— Я понял.
— Мне нужно, чтобы его не было.
Крейг молчал. Она чувствовала, как он смотрит на неё сбоку — тяжело, с интересом, с каким смотрят на человека, только что сказавшего лишнее.
— Не было — это как? — спросил он наконец. Тихо.
— Рядом с ним. В его доме. В его... — Слово застряло. — В его жизни. Чтобы он ушёл и не вернулся. Чтобы понял, где его место, — так, чтобы больше не подходил.
— Сам ушёл. — Крейг качнул головой. — Такие сами не уходят, Эшфорд. Ты не видела, как этот фрик на него смотрит. Я видел. Три года.
— Тогда сделай так, чтобы ушёл.
— Ты хоть понимаешь, кого о чём просишь?
Она повернулась к нему. Свет заправки лежал на его лице плоско, как грим.
— Я не прошу... — Она остановилась. Слово, которое стояло следом, она не произнесла бы вслух даже одна в машине. — Я не имею в виду ничего непоправимого. Ты меня понял.
— Я и не предлагал. — Он пожал плечами. — Есть способы попроще. Как — не парься. Тебе потом даже знать не захочется.
Грузовик у колонки наконец заглох, и в тишине стало слышно, как гудят лампы.
— Теперь моя часть, — сказал Крейг.
Он произнёс это спокойно, деловито, и Присцилла поняла, что он думал об этой части всю дорогу сюда — и весь день до того, с самой парковки.
— Комиссии не будет. Никакой. Отстранение снимают, разбирательство закрывают, я возвращаюсь — в универ, в команду, в раздевалку, как будто ничего не было. Не «постараюсь». Не «поговорю с папой». Сделано. — Он поднял палец. — Сначала это. Потом — твой вопрос.
— Ты не в том положении, чтобы назначать порядок.
— А ты? — Он посмотрел на её щёку, где под наспех стёртой тушью ещё держалась серая полоса. — Днём ты предлагала мне лестницу за сплетню. Ночью приехала на заправку. Сплетня тебе уже не нужна. Нужны руки. — Он положил их на колени — большие, спокойные. — Руки стоят дороже.
Она молчала. Он был прав, и это было хуже всего: правоту она приняла бы от кого угодно, только не от него.
— Послезавтра, — сказала она.
— Завтра.
Она подумала об отце. О его голосе в трубке, о том, как легко он произносил «я разберусь». Один звонок. Ей никогда не приходилось просить дважды.
— Завтра, — согласилась она.
Крейг кивнул — коротко, как кивают на поле, — и открыл дверь. Уже стоя одной ногой на асфальте, наклонился обратно в салон.
— И, Эшфорд. Как — ты не спрашиваешь. Никогда.
Дверь захлопнулась. Она смотрела, как он идёт к своей машине сквозь жёлтый свет — большой, лёгкий, выпрямившийся во весь рост, — и понимала, что только что сделала. И что сделает завтра. И что ни то, ни другое не вернёт ей синий свет в окне.
Она поднесла ладонь к щеке и стёрла наконец полосу до конца.
Наверх они поднялись около двух.
Джейкоб выключил телевизор — прозрачное существо погасло вместе с экраном, — сказал «пойдём» и пошёл первым, не оглядываясь, как ходят по собственному дому. На лестнице не скрипела ни одна ступенька. Саймон отметил это ногами, по привычке, и не нашёл, что с этим делать.
Спальню он знал. Тёмное бельё, окно во всю стену, кресло, на котором позавчера сушились его вещи. Джейкоб выдвинул ящик, бросил ему футболку — такую же, как в прошлый раз, пахнущую чужим порошком — и ушёл в ванную. Саймон переоделся, пока его не было: быстро, спиной к двери. Толстовку и джинсы сложил на кресло. В зеркало над комодом посмотрел один раз — скула стала тёмной и плотной, как слива, — и отвернулся раньше, чем успел об этом что-нибудь подумать.
Телефон остался внизу, в куртке.
Он вспомнил об этом уже под одеялом, лёжа на боку, лицом к окну, — и не встал. Дома телефон лежал под подушкой всегда. Здесь можно было оставить его в куртке на крючке, в двух этажах отсюда, и просто лежать.
Матрас просел. Погас свет.
Джейкоб лёг сзади — вплотную, грудью к его спине — и положил руку поперёк, тяжело, как задвигают засов. Ладонь легла на живот, поверх футболки, и осталась там. Больше он не потянулся ни за чем: не сдвинул ткань, не пошёл ниже, не сказал ни слова. Только устроил подбородок у Саймона на затылке и выдохнул — длинно, как выдыхают, дойдя.
Первые минуты Саймон слушал.
Слушал так, как слушал всю жизнь: дом, лестницу, дверь. Здесь дом молчал, у лестницы не было голоса, а дверь была закрыта, и слушать оказалось нечего, кроме дыхания за спиной. Он прислушивался к нему, как к чужому дому: ждал, когда оно изменится. Оно не менялось. Ладонь на животе не двигалась. Тяжесть не становилась хваткой.
Постепенно сторож, который всю жизнь стоял у него внутри и считал чужие руки, перестал считать. Не потому, что ему велели. Ему просто не находилось работы.
Скула горела. Порез в щеке отзывался на язык. Под рёбрами, там, где ладонь Джейкоба лежала не давя, ныл старый след — глухо, привычно, как ноет к перемене погоды. Всё это было. Всё это было где-то далеко, за краем тепла, и не требовало, чтобы за ним следили.
Он подумал, что надо бы ещё раз проверить, где дверь.
Он не проверил.
Дыхание за спиной стало ровным раньше его собственного; потом он перестал различать, где чьё. Окно во всю стену стояло тёмное — звёзд с этой стороны дома видно не было, — и он смотрел в эту темноту, пока она не перестала отличаться от той, что под веками.
Саймон спал.
Экран гаснет.
Продолжение в следующем эпизоде.