Он открыл, не спросив.
Так открывают своим: ручка вниз, дверь на себя, лицо ещё не готово, но уже тёплое. Телефон он держал в левой руке, у бедра, и Эш в нём что-то говорила — он не разбирал что. Он успел подумать про чай: что чай есть, если хочешь, — и что это будет первое, что он скажет этому человеку у себя дома, а не в его.
За дверью стояла осень, тёмная, с запахом мокрых листьев и чужого бензина, и в этой осени, занимая собой весь проём, стоял не тот человек.
Крейг.
Куртка нараспашку, руки свободны, голова чуть наклонена — так он стоял в коридоре за секунду до шага. Саймон знал эту стойку наизусть и понял всё раньше, чем успел испугаться.
— Крейг... — сказал он, и это было всё, что успел.
Рука уже толкала дверь обратно. Дверь дошла до половины — и встала: чужая ладонь легла на неё с той стороны, плоско, без усилия. Саймон налёг плечом. Дверь пошла в другую сторону, легко, будто он сам её открывал, распахнулась до конца и ударила ручкой в стену прихожей. Там давно была вмятина от такого же удара — отцовского, — и ручка легла в неё точно.
Дальше его внесло внутрь.
Пятерня в грудь, два шага назад, которых он не делал, и стена. Затылок встретил её первым, потом лопатки. Вешалка загудела железом, и с неё съехала отцовская куртка. Телефон вылетел из руки — ребро ладони по запястью, коротко — и ушёл по половицам к порогу, светя экраном в потолок.
— Саймон? — Голос Эш из этого экрана, тонкий, с пола. — Саймон, кто там?
Он дёрнулся к телефону. Глупо — он понял это уже в движении, — но телефон был единственной вещью в прихожей, которая связывала его с кем-то снаружи. Удар пришёлся под рёбра, туда, где ещё ныл старый след. Воздух кончился. Он сложился пополам, упёрся ладонью в стену и слушал, как внутри ничего не входит и не выходит.
Читайте дальше — это бесплатно
Главы и эпизоды доступны после входа — это бесплатно.
— Саймон! — закричал телефон.
Кроссовок опустился на экран. Пластик хрустнул негромко, по-домашнему. Свет под подошвой моргнул и остался — тусклый, в паутине трещин. Голос из него больше не шёл.
Крейг убрал ногу и посмотрел на то, что осталось, с лёгким интересом, как смотрят на раздавленное на дороге.
— Вот теперь поговорим.
Дверь за его спиной осталась открытой. В прихожую тянуло улицей — холодом, листьями, выхлопом; жёлтый свет из кухни ложился на крыльцо клином. Крейг даже не обернулся к двери. В этом районе на открытую дверь не выходят посмотреть.
Он снял куртку. Не спеша — и бросил её на вешалку. Под куртой была белая майка и плечи, которые Саймон знал по раздевалке, по коридору, по тому, как они закрывали свет. Крейг покрутил головой, разминая шею, и посмотрел на него.
Саймон увидел это лицо и узнал его. Не то, что было в коридоре последний год — скучное, по кивку, по делу: толкнул, прошёл. Другое, старое. Из бочки. Внимательное, почти ласковое лицо человека, который держит что-то живое и смотрит, что оно сделает.
Кивка не было. Никто не стоял у Крейга за спиной — ни в дверях, ни на крыльце, ни в машине у обочины. Вчера у шкафчика Саймон держался за это обеими руками: вернулся и молчит — значит, кивка нет. Кивка не было и сейчас. А Крейг был, и кивок ему, похоже, больше не требовался.
— Ну что, Торн. — Голос негромкий, довольный. — Соскучился?
Саймон оттолкнулся от стены. Не чтобы бежать — чтобы стоять. Крейг дал ему выпрямиться. Дождался — и ударил.
В лицо, открытой ладонью, с оттяжкой — так бьют не чтобы сломать, а чтобы услышать звук. Звук был. Голову мотнуло к плечу, в ухе зазвенело, прихожая на секунду сместилась влево. Он не упал — стена не дала.
— Нет, — сказал Крейг, глядя ему в лицо с любопытством. — Не соскучился. Ну ничего.
Второй удар Саймон не увидел. Кулак пришёл снизу, в живот, и выбил всё, что оставалось после первого; он согнулся, и Крейг взял его за волосы на затылке и повёл.
Не потащил — повёл: несколько шагов до кухни, под жёлтую лампу. Там развернул и толкнул на стол. Край столешницы вошёл в поясницу; кружка с чаем поехала, упала и разбилась — чай по половицам, осколки. Стул опрокинулся. Крейг стоял над ним, расставив ноги, и смотрел сверху, прикидывая, куда.
— Знаешь, что самое смешное? — сказал он. — Все думали — пустое место. Стоит у стенки, молчит, можно толкнуть, можно не толкать — всё равно. А пустое место сходило к директору и написало бумажку. — Он наклонился ближе. — Меня выставили за то, за что мне ржали и хлопали. Вся столовая. Он — громче всех. А платил я. Один. Он мне даже не позвонил, Торн. Из-за тебя.
— Я написал правду, — сказал Саймон. Слова вышли без голоса, одним воздухом.
Крейг ударил его в бок. В тот же, под рёбра. Что-то там отозвалось — не хрустнуло, но сдвинулось, — и Саймон сползал бы со стола на пол, если бы его не держали за футболку.
— Правду, — повторил Крейг. — Правду он написал.
Дальше он работал молча.
В коридоре он бил коротко, на публику, с оглядкой на тех, кто смотрит. Здесь никто не смотрел, и он не спешил. Он давал Саймону подняться — ждал, пока тот находил ладонями стол, пол, ножку опрокинутого стула, — и укладывал снова. Удар. Пауза, в которую он смотрел Саймону в лицо. Удар. Он дышал ртом, тяжело, с удовольствием, как дышат на подходе к весу, который точно возьмут. Он бил не в одно место — он пробовал. Плечо. Бок. Ладонью по уху, чтобы звон. Коленом, когда Саймон оказался на четвереньках. И после каждого раза — это лицо: ждущее.
Саймон знал, чего он ждёт. Он знал это ещё с бочки: Крейг ждал звука. Крика, просьбы, чего-нибудь живого, что можно услышать и запомнить. В бочке он молчал долго. Потом перестал. С тех пор он не отдавал Крейгу этого ни разу — и не собирался отдавать сейчас.
Не из гордости. Гордости в нём сейчас не было — было только то, что осталось. Он молчал потому, что это была единственная вещь в этой кухне, которую Крейг не мог отобрать руками.
Это Крейга и заводило.
— Давай, — говорил он почти нежно, поднимая его за ворот. — Скажи что-нибудь. Скажи «Крейг, не надо». Ты же умеешь. Я помню, как ты умеешь.
Саймон смотрел на него через заплывающий глаз и ничего не говорил.
Крейг втащил его в гостиную — мимо отцовского кресла, мимо тёмного телевизора — и там, у стены, отпустил. Саймон сел на пол, потому что ноги кончились. Бровь была рассечена: тёплое пошло в глаз, и всё с той стороны стало красным и мутным. Во рту было солоно. Он прижал руку к рёбрам — иначе не получалось дышать.
Крейг стоял над ним и дышал. Потом вытер костяшки о его футболку — на плече, не глядя — и присел на корточки.
— Ну смотри. Я тебе тоже правду принёс.
Он достал телефон. Обычный, в треснувшем чехле; Саймон видел его сотни раз в чужих руках — на трибунах, в столовой, когда снимали. Крейг пролистал что-то большим пальцем, нашёл и поднёс экран к его лицу — на расстояние, с которого читают.
— Смотри внимательно, Торн. Второй раз не покажу.
Серое. Зернистое. Угол комнаты, снятый сверху: стол, два стула, стена без окна. За столом сидел человек в тёмной футболке, положив руки перед собой, и на обоих запястьях у него было белое. Бинты.
Джейкоб.
Он сидел прямо, как сидят на скамье перед свистком, и смотрел не в камеру — на кого-то за столом. Голос из телефона шёл плоский, маленький, и всё равно Саймон узнал его с первого слова.
— ...вечеринка. Да. Такая. — Пауза. — Цепи были по согласию. Его и моему. Мы так... играем.
— То есть никто никого не удерживал против воли? — Другой голос, мужской, усталый, ближе к микрофону.
— Нет.
— А таблетки?
— Он выпил, чтобы расслабиться. Перебрал. Отключился. Я не мог до него дотянуться, я... — Голос осёкся на полуслове и собрался. — Это были игры. Мы с ним устроили вечеринку. Больше ничего.
Крейг остановил. Лицо на экране застыло с полуоткрытым ртом.
Эти слова Саймон знал. Ему их пересказали в палате — игры, согласие, сам, — и он разбирал их тогда по одному, и каждое было подарком, которого он не заслужил. Теперь он слышал их голосом Джейкоба. «Мы». «Вечеринка». «Мы с ним». Ложь, которой его укрыли, была записана, и запись лежала в треснувшем чехле у человека, который только что вытер о него руки.
Стыд дошёл не сразу — он дошёл, когда Саймон понял, что Крейг это смотрел. Сидел где-то, может в машине, и смотрел, как Джейкоб говорит «мы», и слушал про цепи, про таблетки, про «не мог дотянуться». Самая закрытая ночь его жизни — та, где он сам покупал звенья и сам считал дозу, — стояла теперь на чужом экране, как видео с колой. С колой он научился жить. С этим — не знал как.
— Откуда это у тебя, — сказал он.
Не вопрос. Голоса не было — был воздух.
— Какая разница.
— Кто ещё видел?
— Пока никто. — Крейг убрал телефон в карман джинсов и похлопал по карману. — Пока.
— Это не твоя запись.
— Не моя. — Он даже не стал делать вид. — Я тут почтальон, Торн. Мне дали — я принёс. Как — ты не спрашиваешь.
Крейг не мог достать такое сам. Кто-то вложил это ему в руки — и этот кто-то знал, по кому этим бить. Дальше Саймон думать не смог: дальше начинался Джейкоб, а Джейкоба в этой гостиной думать было нельзя.
— Теперь слушай. — Крейг не вставал; говорил с корточек, почти в ухо. — Ты уедешь из города. Не из универа — из города. Соберёшь свои тетрадки и исчезнешь куда-нибудь, где тебя никто не знает. Переведёшься, сбежишь, сдохнешь — мне всё равно. Чтобы тебя здесь не было.
— А если нет.
— Тогда это увидят все. — Спокойно, перечисляя. — Универ. Команда. Директор твой, которому ты бумажку носил. Его отец. Вся столовая посмотрит, как капитан рассказывает про вашу вечеринку с цепями. — Пауза. — И тот, кто живёт тут с тобой. Тут же кто-то живёт — пивом на весь дом тянет.
Саймон слышал каждое слово и одновременно слышал другое — то, что Крейг не сказал. На записи был не он. На записи был Джейкоб. «Мы с ним устроили вечеринку» — это говорил капитан, сын Стивена Восса, человек в красной куртке с буквой U, которого сегодня повели под руку в закрытый зал. Если это покажут, сгорит не Саймон. Саймон и так сидел на полу — ему было некуда падать. Сгорит тот, кто сидел на той записи с забинтованными руками и врал за него.
— Ты понимаешь, что ты держишь, — сказал он. — В кармане. Ты понимаешь, кто там.
— Я-то понимаю.
— Это его конец. Не мой. Его. — На «его» голос всё-таки сорвался, и Саймон это услышал. — Ты покажешь — и его отец, и команда, и всё... Ты этого хочешь? Ты ходил за ним. Всегда.
— Ходил. — Крейг смотрел ему в лицо, близко. — И где он теперь? За столом, с Эшфорд и папашами, в смокинге. А я тут, с тобой. — Он помолчал. — Это он сказал. Не я. На записи его голос — его проблемы. Моя проблема — ты. Ты уедешь — и никто ничего не увидит. Никогда. Это я тебе обещаю. — Пауза. — Останешься — и у меня не будет причин что-то держать в кармане.
Он поднялся. Колени хрустнули.
— Уедешь — ему ничего не будет. Уедешь — и он снова станет тем, кем был. Так всем проще. Ему тоже, он просто пока не понял.
— Когда, — сказал Саймон.
— Что «когда»?
— Когда я должен уехать.
Крейг посмотрел на него сверху — долго, оценивающе.
— Это не торг, Торн. Ты не спрашиваешь «когда», я не называю дату, и мы не жмём руки. Ты просто понимаешь, что здесь тебя больше нет. Чем быстрее поймёшь — тем целее доедешь.
— Я понял, что ты сказал.
— Это не ответ.
— Другого нет.
Крейг пнул его в бедро — не сильно, так пихают то, что не хочет двигаться. Потом отступил на шаг, прислонился к спинке отцовского кресла и скрестил руки.
— Думай. Я подожду. — Он посмотрел на тёмный телевизор, на бутылки под ним, на кресло, к которому прислонился. — У меня вся ночь, а у тебя, я смотрю, никого.
Саймон сидел у стены и думал.
Уехать было просто. Он это умел — исчезать он научился раньше, чем завязывать шнурки. Автобус, город, где никто не знает его лица, стена, у которой можно стоять, не считая шагов до поворота. Ни столовой. Ни записи. Ни Стивена Восса, который смотрит на карточку с именем сына. Джейкоб останется тем, кем был: в куртке, в смокинге, за столом, с её ладонью на рукаве. Крейг сказал «так всем проще», и это была правда — такая, от которой отворачиваются.
Остаться — значило поставить на слово Крейга, что он не покажет. На слово человека, который десять минут назад вытер о него руки. Остаться — значило, что однажды в столовой погаснет свет и на экране появится стол, два стула и голос, говорящий «мы». Он знал, как выглядит столовая, когда смотрит. Он три года был тем, на кого она смотрела. Он не знал, как выглядит Джейкоб, когда смотрят на него.
Оставалось ещё одно, и это он не думал. Оно лежало под всем остальным, как лежит под водой дно: если он уедет, никто больше не скажет «я всё равно заеду». Он обходил это, как обходят в темноте предмет, о который уже ударялся.
«Я всё равно заеду. После ужина».
Крейг стоял у кресла и ждал. Кровь из брови дошла до подбородка и капнула на футболку. Саймон смотрел мимо него — на открытую дверь в конце прихожей: четыре шага, крыльцо, темнота — и перебирал два слова, которые у него были. Одно спасало Джейкоба и было похоже на всю его жизнь. Второе не спасало никого.
Он ещё не знал, какое из них скажет.
Это было раньше.
В четверг, за два дня до субботы, через час после того, как директор нашёл слово «недоразумение», Присцилла выехала с университетской парковки и поехала не домой.
Дорогу она знала, хотя ни разу не ездила по ней сама: здание из тёмного кирпича на углу, флаг, стоянка со служебными машинами — мимо него возили в школу. Внутрь она не входила никогда. Не было нужды: люди оттуда приходили к ним — на Рождество, на День благодарения, на день рождения отца, — сидели за столом, хвалили мать за индейку и говорили ей «как ты выросла». Один из них приходил чаще других. Она звала его «шеф» с девяти лет, потому что так его называл отец, и ему это нравилось.
Что ей нужно, она сложила по дороге — не придумала, сложила: всё уже лежало у неё в руках, не хватало только порядка. Четыре гудка в пустоту в ту ночь. «У моего друга были неприятности с полицией» и «проторчал всю ночь в участке» — наутро, у шкафчика, с лицом, которое просило верить. Крейг на парковке: «спроси у своего короля, где он был той ночью и с кем». Дом он тогда не назвал — назвал позже, когда сплетня уже ничего не стоила, и отдал её, как отдают сдачу: старый дом у леса, за городом, семьи Торн. Полиция. Скорая. Ночь.
Где полиция — там бумаги. А бумаги в этом городе лежали у людей, которые сидели за их столом.
Она не стала переодеваться. Бежевая шерсть, белая блуза, жемчуг; волосы собраны гладко. Утром этот образ был построен для директора. Для шефа подходил тот же.
Дежурный за стеклом поднял голову, посмотрел на неё — на блузу, на спину, на фамилию, которая, похоже, была у неё на лице, — и снял трубку раньше, чем она договорила.
Шеф вышел к ней сам. В коридор, в рубашке без пиджака, с кофе в бумажном стакане — большой, седой, с теми же тяжёлыми плечами, какими она его помнила с детства, когда он казался ей шире дверного проёма. Руки он раскинул ещё от двери.
— Присцилла. Господи, ты посмотри. — Он обнял её одной рукой, пахнущей кофе и табаком, и отстранил, чтобы рассмотреть. — Что отец? Всё бегает?
— Бегает. Передаёт, что вы должны ему партию.
— Партию он мне проиграл сам, а теперь переписывает историю. — Он смеялся, провожая её по коридору, мимо дверей, мимо людей, которые вставали, когда он проходил, и садились за его спиной. — Заходи. Садись. Кофе не предлагаю, он здесь отвратительный.
Кабинет был маленький, тёплый, с фотографиями на стене — рукопожатия, флаги, какая-то рыбалка, — и среди них одна с их террасы: отец, шеф и ещё кто-то, с бокалами, летом. Она села, положила сумку на колени и телефон на сумку — экраном вверх — и стала ждать, когда он спросит. Он не спросил. Сел напротив, сложил руки на животе и смотрел на неё с той благодушной готовностью, с какой взрослые мужчины смотрят на дочерей друзей: что бы ни попросила, это заранее милое.
— Мне нужна ваша помощь, — сказала она. — Небольшая.
— Ну.
— Недавно был выезд. За городом, старый дом у леса. Полиция, скорая. — Она говорила ровно, как перечисляют покупки. — Там был Джейкоб. Джейкоб Восс.
— Воссов парень. — Он кивнул не ей, а чему-то в памяти. — Капитан. Помню. Там была какая-то... — Он поморщился, подбирая слово, которое можно произнести при ней. — Молодёжная история. Мальчишки, таблетки. Не наша тема. Закрыли.
— В субботу наши семьи садятся за один стол. — Она посмотрела ему в лицо. — Отец с Воссом о чём-то договариваются; о чём — я не спрашиваю. Я хочу знать, что там было, до того, как об этом узнает кто-нибудь другой. Чтобы не было сюрпризов. Вы понимаете.
Он понимал. Она увидела это по тому, как он кивнул — одобрительно, как кивают хорошему ходу.
— Разумно. — Он поднял трубку и, не глядя, набрал две цифры. — Выезд за город, дом у леса, тот, с медиками, — с неделю назад или больше. Всё, что есть: камеру и беседу; беседу он у нас давал в ту же ночь. Скинь на флешку и занеси мне. Да, сейчас. — Положил трубку. — Десять минут. Расскажи про мать. Она всё ещё злится за тот тост?
Десять минут они говорили о матери, о тосте на прошлом Рождестве, о том, что отец мало спит. Потом в дверь постучали, и молодой человек в форме положил на стол маленькую чёрную флешку — положил, не глядя на неё, как кладут бумаги, — и вышел. Шеф подвинул флешку к ней через стол двумя пальцами.
— Это не для чужих глаз, Прис. Понимаешь? Для семьи.
— Разумеется. Для семьи.
— Я сам не смотрел. Мне в двух словах доложили, и мне хватило. — Он развёл руками. — Молодые. Хорошо, что обошлось. Передавай отцу: в воскресенье я жду реванш.
Она убрала флешку в сумку, в карман на молнии, где лежали ключи с чужим брелоком, и встала. Разгладила блузу.
— Спасибо, шеф.
— Да брось. Для тебя — что угодно.
Он сказал это легко, провожая её до двери, и она услышала это легко, как слышала всю жизнь: мир выдавал ей то, что требовалось, и для этого не надо было плакать. Плакать требовалось только с одним человеком, и то — по телефону.
Дома она смотрела ночью.
Не сразу. Сначала ужин с родителями, где мать говорила о салфетках для субботы, а отец — о субботе, не говоря о чём; потом долгая ванна; потом гардеробная, в которой она сняла жемчуг и ещё десять минут стояла перед зеркалом во всю стену, не глядя на себя. Флешка лежала в сумке. Сумка лежала на кресле. Она обходила это кресло, как обходят спящую собаку.
В половине второго она села на кровать с ноутбуком на коленях и наушниками в ушах и вставила флешку.
Два файла. Она открыла первый.
Картинка качалась. Фонарь шёл по мокрым доскам, по стене с плющом, по дверному косяку в щепках; чей-то голос командовал, чей-то отвечал. Потом пол, потом тёмная комната, потом крик — не слова, крик, и она узнала его раньше, чем поняла, что это он. Она закрыла файл, не досмотрев. Руки на клавиатуре были холодные.
Второй она открыла не сразу.
Комната без окон, снятая сверху, из угла. Стол. Человек за столом. Белые бинты на обоих запястьях — под манжетами куртки их не было видно, а она не спрашивала. Он сидел так, как сидел на скамье перед игрой: прямо, руки на столе, подбородок вперёд. На него смотрели, и он держал лицо. Она знала это лицо лучше своего.
— Расскажите ещё раз, с начала, — сказал голос за кадром.
Он рассказал.
Она прослушала до конца, не шевелясь. Потом отмотала и прослушала снова — не всё, одно место, — и ещё раз, уже зная, что услышит, и слушая всё равно.
«Мы с ним устроили вечеринку».
«Цепи были по согласию. Его и моему».
«Мы так играем».
Мы.
У них были игрушки. Розовый мех, цепочка, ключик на колечке. Смех, двадцать минут, потом душ. Она сказала этому мальчику на кухне «наши игрушки», и это было правдой ровно настолько, насколько розовый мех — цепь. Теперь она сидела в наушниках и слушала, как Джейкоб ровным голосом рассказывает незнакомому человеку про другой металл. Про согласие. Его и ещё чьё-то.
Она не плакала. Это было странно — она ждала, что заплачет, как в машине под синим окном, и даже разрешила себе заранее. Слёз не было. Было другое: холодное, точное, как щёлкнувший замок.
Он лгал ей. Не один раз — весь месяц, всеми словами. «Друг». «Неприятности с полицией». «Проторчал всю ночь в участке». Друг сидел у него на диване под синим светом и ел пиццу из второй коробки. Неприятности с полицией лежали сейчас у неё на коленях. А в участке он провёл не ночь — остаток ночи; первую половину он провёл в чужом доме в цепях, и назвал это игрой, и сказал «мы».
Три года она была идеальной. Слово было материнское, она его не любила, но другого не было. Волосы, оценки, его команда, его отец, его мать, которая молчала за всеми столами и терпела её; ни одного вопроса, на который нельзя ответить красиво; ни одной сцены при свидетелях. Она делала всё, что требовалось, и требовалось немало. И человек, ради которого всё это делалось, лежал в цепях у худого мальчика с синяком на скуле — и выгораживал его перед полицией, глядя детективу в лицо так, как никогда не смотрел на неё.
Она закрыла ноутбук. Сняла наушники. В комнате было тихо так, как бывает только в очень дорогих домах.
Мальчик не уйдёт сам. Крейг был прав: такие не уходят. И Джейкоб его не отпустит — не потому, что любит, в это она и сейчас не верила, а потому что не отпускает ничего, что считает своим. Но у Джейкоба было то, чего не было у мальчика: фамилия, завод, отец, команда, фотография за стеклом в коридоре. Ему было что терять. Запись, на которой он говорит «мы», была для него не признанием — приговором. Он знал это. Поэтому и врал всем подряд.
А мальчику терять было нечего. Кроме одного.
Присцилла посмотрела на закрытый ноутбук и поняла, как это сделать. Ничего непоправимого. Ничего грязного. Нужно только показать мальчику то, что она увидела сама, и объяснить, что будет, если он останется, — с ним и, главное, с тем, за кого он все эти годы стоял у стенки. На кухне он держался, потому что через минуту в дверях появился Джейкоб. Один, без Джейкоба, с чужим телефоном у лица, он не продержится и минуты.
Она не собиралась ничего публиковать. Ни одного кадра — никогда. Это был его голос, и то, что он говорил, было и её позором тоже. Но мальчику об этом знать не требовалось.
Она положила флешку в карман на молнии, рядом с ключами, и выключила свет.
С Крейгом она говорила в пятницу утром, за спортивным корпусом.
Он вышел с тренировки последним, с сумкой на плече, — тяжёлый, выпрямленный, с лицом, которое снова знало, где ему стоять. Увидел её машину, подошёл, сел на пассажирское, не спросив. Салон стал меньше. От него пахло травой и свежим мылом, не пивом; это было единственное отличие от заправки.
— Вернулся? — сказала она.
— Вернулся. Джейк сказал «на поле» — я пошёл на поле. — Он посмотрел на неё сбоку. — Он спрашивал, кто. Я сказал.
— Правильно.
— Не похоже, чтоб он обрадовался.
— Он не должен радоваться. Он должен знать. — Она протянула ему свой телефон. — Смотри. Звук включён.
Он взял — и смотрел. Сорок секунд. Она следила не за экраном, за его лицом, и видела, как оно меняется: сначала скука, потом узнавание, потом то, чего она не ждала, — испуг. Настоящий, быстрый, как у человека, увидевшего своё имя в чужих бумагах.
— Это Джейк, — сказал он.
— Это Джейк.
— Это... — Он отдал телефон. Не бросил — отдал, как возвращают чужое, которое жжёт. — Ты это откуда взяла?
— Оттуда, откуда беру всё. Не твоё дело.
— Ты собираешься это показать? — Он повернулся к ней всем корпусом; сумка съехала с колен. — Эшфорд. Там он. Это про него — в первую очередь про него. Про фрика всем плевать, а Джейк... ты понимаешь, что с ним сделает его отец? Команда? Это конец. Это ему конец, не фрику.
— Я ничего не собираюсь показывать. — Она сказала это резко, резче, чем хотела, и услышала в своём голосе швы. Выровняла. — Ничего — никому — никогда. Это не для публики. Это для него. Для твоего фрика. Ты покажешь ему сорок секунд и объяснишь, что произойдёт, если он останется в этом городе. Всё.
Крейг молчал. Смотрел на неё, на телефон в её руке, на сумку.
— А если он не испугается?
— Испугается.
— В прошлый раз я тебе сказал: такие сами не уходят.
— В прошлый раз у меня не было этого. — Она подняла телефон. — Ты видел его? Три года у стены. Пустое место. Такие стоят, пока на них не смотрят, и бегут, как только их называют по имени. Ему не надо ничего делать — только собрать тетрадки и сесть в автобус. Первый же. Он ещё спасибо скажет, что отпустили.
— А если он побежит к Джейку?
— С чем? — Она почти улыбнулась. — Что его пугают записью, на которой Джейкоб его выгораживает? Джейкоб первым поймёт, чем это кончится для него самого. Он уже выбрал один раз — в участке. Думаешь, второй раз выберет иначе?
Крейг думал. Она видела, как он это делает — медленно, тяжело, честно, как поднимают вес. Потом он кивнул.
— Уедет — и Джейк станет прежним, — сказал он. Не ей. — Как было.
— Вот именно.
— Понял.
Деловое, как расписка. Она отправила ему сорок секунд — его телефон в кармане тренькнул — и убрала свой. Флешка осталась в сумке, в кармане на молнии. Он глянул на сумку — туда, где лежало остальное, — и ничего не сказал.
— Как — я не спрашиваю, — сказала она. — Ты сам это говорил. Но ничего непоправимого, Крейг.
— Я помню.
Он вышел. Сумка, плечи, лёгкая походка человека, которому снова есть за кем стоять. Она посмотрела ему вслед через стекло и поймала себя на том, что ждала «спасибо». Опять.
Суббота. Телефон Саймона замолчал в двадцать один тридцать семь — Эшли знала точно: экран погас у её уха, и первое, на что она посмотрела, были часы.
Повторный набор. Длинный гудок, щелчок, ровный женский голос: абонент недоступен.
Ещё раз. Недоступен.
Она стояла посреди своей комнаты — она не помнила, когда встала, — и держала телефон у уха, слушая голос, который говорил ей одно и то же. Пальцы не слушались. Это было новое: пальцы у неё слушались всегда.
Она слышала имя. «Крейг» — и дальше звук, который она знала по спортзалу, по коридору, по тому, как человека вносят в стену. Потом голос Саймона, оборванный. Потом грохот, ближе, — телефон на полу. Потом тишина, в которой она кричала его имя, пока не стало ясно, что кричит в пластик.
Полиция. Она подумала о полиции и отбросила: в прошлый раз она дозвонилась — и потом сидела в участке, где на неё смотрели как на девочку, заглянувшую в чужое окно. Пока они будут смотреть так снова, Крейг закончит. На эту улицу полиция в этом городе приезжала, когда уже всё.
Был один человек, на чей голос Крейг останавливался на полуслове. Вчера Эшли сама сказала Саймону, что этого мира больше нет. Но другого человека, который мог оказаться в том доме через полчаса и которого Крейг хотя бы услышит, у неё не было.
Номера у неё не было тоже. Джейкоб Восс не относился к людям, которым она звонила: она собирала на него списки, он стоял в дверях палаты, а она прошла мимо него за кофе. Вот и всё, что между ними было сказано. Но у студсовета был доступ к справочнику, а в справочнике — контакты спортивных команд, а у команд — капитаны. Она открыла ноутбук одной рукой, не выпуская телефона, ввела пароль с ошибкой, ввела снова. Регби. Состав. Первая строка.
«Восс, Джейкоб».
Она набрала.
Телефон завибрировал во внутреннем кармане в тот момент, когда отец сказал Эшфорду «значит, в понедельник».
Джейкоб почувствовал это грудью — короткая дрожь сквозь ткань, ещё одна, ещё — и не шевельнулся. За этим столом телефоны не доставали; он знал это раньше, чем научился сидеть прямо, и рука не двинулась. Вибрация шла долго. Потом перестала.
Кофе остыл. Бабочка держала горло с пяти часов — отцовский портной затянул ленту так, что крючок под подбородком упирался в кадык при каждом глотке, и к десерту Джейкоб пил маленькими, чтобы не глотать. Весь вечер он считал: горячее — есть, десерт — есть, кофе — заканчивается. Отцы затягивали. «В понедельник» означало ещё полчаса. Потом сорок минут до облупленного фасада, где просили не приезжать.
Телефон завибрировал снова.
Тот же ритм, настойчивый, не сообщение — звонок. Второй подряд. Он не знал никого, кто звонил бы дважды подряд в субботу в половине десятого. Саймон звонил ему один раз в жизни — после отцовской гостиной — и не повторял. Но Саймон был сейчас один, в доме, где окна не закрываются, и любой звонок в этот час был про него — Джейкоб понял это не головой, а тем местом под рёбрами, которое крутилось с утра.
Он опустил руку под край скатерти, достал телефон и посмотрел, не вынимая из-под стола.
Номер. Без имени.
Он нажал и поднёс к уху, отвернувшись к плечу, — так, как шепчут что-то соседу.
— Да.
— Восс. Это Эшли Купер. Не вешай трубку.
Синие волосы. Папка. Списки, из-за которых его таскали к директору; дверь палаты, в которой она прошла мимо него, не сказав ни слова. Он не успел ничего об этом подумать — она уже говорила, быстро, точно, как читают сводку:
— Крейг у Саймона. В доме, у него дома, сейчас. Я была с ним на линии, он открыл дверь, я слышала имя, слышала, как его... — голос сорвался на секунду и собрался, — потом телефон на полу, потом тишина. Телефон мёртвый. Это было шесть минут назад. Ты...
— ЧТО?
Он не выбирал голос. Голос выбрался сам — тот, которым он останавливал драки на поле, которым перекрывал трибуны и свисток, — и ударил в потолок закрытого зала, и вернулся от хрусталя, и лёг на белую скатерть, как что-то упавшее.
Он уже стоял.
Стул уехал назад по паркету и ткнулся в стену. Бокал у его прибора качнулся, лёг и покатился; красное пошло по белому, расплываясь к середине стола, туда, где лежали карточки с именами. Официант с кофейником застыл в двух шагах, не донеся. Разговор за столом не стих — его выключили: Эшфорд с открытым ртом, Стивен Восс с ложкой у блюдца, мать Присциллы, впервые за вечер смотревшая не на сервировку. Мать Джейкоба подняла глаза.
Все головы — к нему.
— ...Восс? Ты слышишь? — Телефон у уха. — Крейг. У Саймона.
— Слышу. — Он сказал это тише, но тишина в зале была такая, что услышали все. — Еду.
Он не отключил — просто опустил руку с телефоном вдоль бедра.
— Милый. — Присцилла. Ладонь на рукаве, лёгкая, при всех; голос одними губами, с улыбкой, которую она держала для стола. — Сядь. Что бы это ни было — потом. На нас смотрят.
Он посмотрел на неё.
Он не думал — думать было нечем, в голове стояло одно: шесть минут, сорок минут дороги, Крейг. Но под этим одним лежало другое, и оно сложилось без его участия, как складывается счёт на табло, когда уже знаешь результат. Крейг в раздевалке, глядя на шнурки: «Присцилла. Она решила помочь». Прис у аудитории: «я не хотела, чтобы о тебе так говорили». Прис на его кухне, с ключами, с ладонью, которая только что ударила: «я надеюсь, ты понимаешь, к чему это всё может привести». Прис, ни разу не спросившая, как зовут первого столба, — и вытащившая его одним звонком ровно в ту неделю, когда у него дома ночевал человек, которого первый столб когда-то держал головой в бочке.
— Это ты, — сказал он.
Негромко. Для неё. Но стол был тихий, и слова дошли до его конца.
— Что — я? — Улыбка держалась. Глаза — нет.
— Ты его вернула. Ты знала, зачем.
— Джейкоб, я не понимаю, о чём ты...
Он увидел это. Полсекунды, не больше: не на губах — за ними. Так видят, что соперник уже знает, куда пойдёт мяч. Он никогда не умел читать её — и прочитал сейчас с первого раза, потому что искать было нечего: всё лежало на лице.
— Джейкоб.
Отец встал.
Не быстро — Стивен Восс не вставал быстро никогда. Он положил ложку, отодвинул стул, поднялся во весь рост, и зал, который и так молчал, замолчал ещё на одну ступень.
— Сядь, — сказал он. — Немедленно. Ты за столом. Здесь люди. Приди в себя и веди себя так, как положено за этим столом. — Пауза. — Как Восс.
Этому голосу Джейкоб подчинялся раньше, чем выучил собственное имя.
Колени начали сгибаться — так же, как рука тянулась к салфетке, когда садились женщины, как спина выпрямлялась, когда отец входил в комнату. Он почувствовал, что садится, что стул уже ждёт сзади, что через секунду он будет сидеть и смотреть на скатерть, и кофе снова остынет, и будет «в понедельник», и сорок минут дороги начнутся на полчаса позже. Шесть минут. Уже восемь.
Он остановил колени.
Рука пошла к горлу. Крючок под подбородком — маленький, тугой, отцовский портной затягивал на совесть — не поддался сразу. Потом поддался. Лента отпустила горло, и он вдохнул так, как не вдыхал с пяти часов.
Бабочку он бросил на скатерть. Чёрная на белом, концом в красное.
— Извини, отец... — сказал он.
Не громче, чем говорили за этим столом. И пошёл.
Между стульями, мимо официанта с кофейником, мимо матери, которая не встала, — она смотрела на бабочку, — к высоким дверям в конце зала. Телефон в кулаке. Горло голое. За спиной — скрип стула, быстрый, не отцовский.
— Джейкоб, постой...
Он не обернулся.
Она бежала.
Она не бегала ни разу в жизни — не так: в вечернем платье, на каблуках, через зал, в котором сидят обе семьи и смотрят. Чулок зацепился за край чьего-то стула и лопнул; она не остановилась. Каблук провалился в стык паркета — выдернула. Платье мешало коленям, и она подхватила его на бегу, как подхватывают на лестнице в детстве, пока мать не видит.
— Джейкоб!
Двери зала ещё качались. Она толкнула их плечом, выскочила в холл — свет, зеркала, девушка за стойкой с открытым ртом, швейцар, уже взявшийся за ручку наружной двери, потому что человек в смокинге шёл на него так, что открывают заранее.
— Джейкоб, подожди. Стой. Постой, пожалуйста...
Голос сорвался на «пожалуйста». Она не говорила этого слова — в её семье не просили, в её семье говорили «будет так», и так становилось. Сейчас оно вышло высоким, чужим, девичьим; она услышала себя так, как слышат запись собственного голоса, и это было невыносимо.
Он не обернулся.
Спина в чёрном — широкая, прямая, без бабочки, с голой полосой шеи над воротником — дошла до двери, прошла в неё и вышла в темноту. Холод ударил в холл, в её открытые плечи. Швейцар держал дверь и смотрел на неё: пойдёт?
Она дошла до порога и остановилась.
Что ему сказали? Кто? Его телефон, два звонка, «еду» — она не слышала больше ничего, только «ЧТО», но знала, куда он поедет, потому что одно слово под краем скатерти написала она сама. Знал ли он про флешку? Не мог. Крейг не сказал бы — Крейг понимал, чей там голос. Успел ли мальчик уехать — хоть куда-нибудь, хоть на вокзал? Она не знала. Три часа назад она была уверена во всём: в автобусе, в сорока секундах, в том, что он — пустое место. Сейчас она стояла на пороге ресторана в лопнувшем чулке, и уверенность кончилась, как вода, когда закрывают кран.
«Это ты».
Он сказал это тихо. Он всегда говорил тихо то, что было правдой; громко он говорил на поле и на людях. Он не спросил — сказал. И не стал ждать, что она ответит, потому что ответа ему было не нужно — так же, как не нужно было ей на первом курсе, когда она его выбрала.
На улице хлопнула дверца.
Она открыла рот — позвать ещё раз — и не позвала. Не потому, что передумала. Потому что поняла: он не остановится. Не на её голос. Он всегда останавливался на её голос — у аудитории, в коридоре, на парковке, — и она привыкла к этому, как привыкают к тому, что дверь открывается, если нажать. Дверь не открывалась. Он уходил туда, куда она его послала, и уходил от неё.
За спиной был зал. Две семьи за длинным столом, красное пятно, доползшее до карточек, его стул у стены, его место — пустое, с чёрной бабочкой поперёк. Все там смотрели сейчас на двери, в которые она выбежала, и ждали, с каким лицом она вернётся.
Швейцар всё ещё держал дверь.
Присцилла стояла на пороге — между холодом и залом — и не входила ни туда, ни туда.
Экран гаснет.
Продолжение в следующем эпизоде.