Машина стояла на обочине, не доезжая до университета добрых пять минут пешком. Мотор работал вхолостую, и в его ровном, сытом урчании Саймону слышалось одно: когда же ты выйдешь.
Сообщение пришло вчера вечером, в 21:47. «Я заеду. Угол Мэйпл. 8:00». Без вопросительного знака — Джейкоб не спрашивал, Джейкоб назначал. Саймон перечитал эти шесть слов столько раз, что к полуночи они перестали складываться в смысл и стали просто заклинанием. Внизу, в прихожей, стоял его велосипед с проржавевшей цепью — десять минут до кампуса, проверенный маршрут, независимость, не требующая ничьих одолжений. Утром Саймон прошёл мимо него не оглядываясь.
Вот что делала с ним надежда. Она заставляла выбирать чужую машину вместо собственных колёс.
Он выскользнул из дома в семь двадцать, пока за стеной ещё слышалось тяжёлое, с присвистом, дыхание отца. Из больницы он ушёл вчера сам, под расписку. Врач говорил про наблюдение; Саймон кивал и думал об одном: отец не должен узнать. Ни про скорую, ни про палату, ни про то, почему. Ещё одна ночь, когда сына не было дома, — таких ночей отец давно не считал. В этом доме Саймон с детства усвоил простую арифметику: чем меньше тебя видно, тем меньше по тебе бьют. Исчезать он научился раньше, чем завязывать шнурки.
И вот теперь он сидел в пассажирском кресле, обняв рюкзак, — видимый, доступный, добровольно пришедший, — и смотрел на большой палец Джейкоба, отбивающий дробь по рулю. Раз за разом. Всё быстрее.
Этот язык Саймон знал лучше родного. За годы у него не было ни одного спокойного разговора с Джейкобом — зато были тысячи часов чтения: плечи, желваки, костяшки. Тело Джейкоба всегда говорило раньше его рта, честнее его рта. И сейчас оно повторяло одно и то же, в ритме барабанной дроби: я хочу, чтобы этого разговора не было.
А вчера, в палате, это же тело говорило другое. Вчера была ладонь на его щеке — та самая, тяжёлая, со сбитыми костяшками, которая умела только бить и вдруг оказалась бережной. Были слова, от которых земля ушла из-под ног и до сих пор не вернулась. «Теперь ты только мой». Саймон полночи лежал без сна, доставал их из памяти и рассматривал, как краденое, — осторожно, в темноте, боясь стереть от частого использования.
Он знал это кресло. Ночью, когда фонари пролетали по потолку жёлтыми полосами, оно было самым безопасным местом в его жизни — тесная тёмная капсула, где существовали только двое. Днём кресло оказалось чужим. Дневной свет вообще всё делал чужим: он показывал вещи такими, какие они есть, а этого здесь не выдерживал никто.
Телефон в кармане вздрогнул — третий раз за утро. Эш. «Ты где?» «Ты как?» «Наберёшь?» Он не отвечал. Она просидела над ним всю ночь на больничном стуле, она видела его на самом дне — и именно поэтому он не знал, каким голосом теперь с ней разговаривать. Стыд был долгом, который он даже не представлял, с какой стороны начать выплачивать.
Хуже всего была надежда. Без неё Саймон жить умел — годы тренировки, отточенная техника, ни одного лишнего ожидания. А вот это — сидеть в машине, пахнущей кожей и остывшим кофе, в полуметре от человека, чей запах он знал против собственной воли, и надеяться — оказалось новым и невыносимым. Она требовала смотреть. Ждать. Быть видимым. Всему этому его никто никогда не учил.
— Тебе не кажется, что мы как-то далеко припарковались? — спросил он ровно, не отрывая взгляда от окна. — Мне отсюда ещё идти и идти.
Палец на руле замер.
Джейкоб сглотнул. На его лице — том самом, что вчера склонялось так близко, — проступили вина и неловкость.
— Прости, — выдавил он, не глядя на Саймона. — Просто… я кое-что обещал Присцилле, не могу её подвести. И если кто-то из её свиты увидит, что я подвожу тебя до универа… — Он осёкся и сжал руль так, что скрипнула оплётка. — Будет очень плохо.
Он не объяснил, что значит «очень плохо». Ему и не нужно было. Присцилла Эшфорд — из тех Эшфордов, чьими деньгами дышит половина этого университета. Её не бросают. От неё не прячутся по углам с парнем вроде Саймона. Всё, чем Джейкоб был в этих стенах, стояло на её земле — и оба они это знали.
Саймон медленно опустил голову.
Вот, значит, как. Вчера — «теперь ты только мой». Сегодня — «если кто-то увидит».
Внутри всё произошло быстро и привычно, как срабатывает годами отлаженный аварийный рубильник. Отключить надежду. Отключить лицо. Найти выход и предложить его самому — раньше, чем тебя попросят исчезнуть. Этому его тоже научил отцовский дом: уходи первым, тогда это будет похоже на твоё решение. Он всегда делал за них эту работу. Убирал себя с дороги так аккуратно, что никому не приходилось пачкать руки.
И самое мерзкое — он видел себя со стороны. Знал, что сейчас сделает. И всё равно делал.
— Да, — сказал он тихо. — Я всё понимаю. — Пауза. — Не заезжай за мной больше. Я не хочу, чтобы у тебя были из-за меня проблемы. Доберусь на велике, это недолго.
Он повернулся к Джейкобу и улыбнулся — по-настоящему, потому что по-другому не умел. Именно поэтому по улыбке, не спросив разрешения, потекли слёзы. Саймон резко отвернулся, толкнул дверь и вышел.
— Саймон, постой! — крикнул Джейкоб ему вслед.
Дверца хлопнула, съев конец фразы. Саймон поправил рюкзак и пошёл прочь — один, по длинной серой улице, к воротам, до которых было идти и идти. Он не обернулся ни разу. Просто шёл и считал шаги, как когда-то в коридорах, — только счёт всё время сбивался.
Машина за его спиной так и не тронулась с места, пока он не дошёл до конца квартала. Он услышал, как она наконец отъезжает, — и запретил себе думать о том, что означала эта пауза. Сегодня она уже получила своё.
В коридоре с зелёными шкафчиками было людно и шумно — обычное утро, сотни голосов, хлопанье дверец, чей-то смех у витрины с кубками.
Джейкоб шёл сквозь этот шум в красно-белой куртке с гордой буквой «U», и толпа привычно раздавалась перед ним — на полшага, по древнему закону, который никто не записывал. Он надел куртку утром не думая — и только у выхода понял, что надевает не одежду, а прежнего себя: капитана, человека без трещин. Куртка тёрла бинт под левой манжетой. У прежнего Джейкоба бинтов не было.
В витрине, мимо которой он проходил каждое утро, за стеклом стояла прошлогодняя командная фотография: он сам, с кубком, с идеальной улыбкой. Сегодня Джейкоб впервые прошёл мимо неё, отвернувшись, как проходят мимо человека, которому должны денег.
Ночь в участке всё ещё сидела в нём — не страхом, а голосом собственного вранья. Он до сих пор слышал, как ровно, как гладко оно выходило из него под скрип чужой ручки: игры. По согласию. Сам перебрал. Детектив кивал и писал, и с каждой строчкой протокола их история — вся, целиком — превращалась в его версию. Он сочинил её за одну секунду и сам не понял, откуда она взялась. Хотя нет. Понял. Правда отобрала бы у него Саймона — забрала бы его в дела, в разбирательства, в чужие руки. А ложь оставляла Саймона ему. Вот и вся арифметика. Он выбрал не между правдой и ложью. Он выбрал между «отдать» и «оставить себе».
Перед шкафчиком его уже ждала Присцилла — и вид у неё был отнюдь не ласковый.
— Джейкоб, какого хрена? — процедила она, скрестив руки на груди. — Ты игнорировал меня вчера весь день. Весь. День.
— Прости. — Голос вышел непривычно неуверенным. — У моего друга были неприятности. Серьёзные. Там… были разборки с полицией, ему нужна была помощь. Я не хотел тебя втягивать. У меня правда не было возможности ответить.
Слова были почти правдой, и лгать оказалось до отвращения легко. Он слушал собственный ровный голос и понимал: вот так это теперь и будет. Жизнь на почти-правде. В четыре утра, глядя в потолок, он репетировал другое — «нам нужно сделать паузу», трусливое даже в мыслях, — и даже это другое сейчас лежало где-то на дне, под курткой, под буквой «U», и не собиралось всплывать.
Раздражение на лице Присциллы дрогнуло, сменилось удивлением, потом — неожиданной нежностью.
— О боже, полиция? — Она прижала ладонь к губам. — Ты что, проторчал там всё это время? В участке?
— Да, — глухо ответил Джейкоб. И, собравшись с духом, добавил: — Присцилла, нам нужно поговорить.
Внутри всё подобралось. Сейчас. Сейчас он скажет.
Но она уже не слушала.
— Ох, мой бедный, — выдохнула она. — Я так за тебя переживала…
Она обвила руками его шею и поцеловала — прямо в губы, при всех, неторопливо и по-хозяйски, как ставят подпись на документе.
Джейкоб не закрыл глаза. Губы у неё были мягкие, привычные, со знакомым вкусом помады — и никогда ещё этот вкус не был ему настолько чужим. Он стоял и ждал, когда это закончится, как ждут укол. А поверх её плеча, в дальнем конце коридора, стоял Саймон — неподвижный, с тетрадями в руках — и смотрел прямо на них.
Их взгляды встретились через весь коридор, через головы, через гул. Одна секунда. Джейкоб почувствовал этот взгляд кожей — как ожог через одежду.
Присцилла отстранилась довольная. И с крошечной занозой внутри.
Она целовала Джейкоба сотни раз и знала его губы наизусть. Сегодня они ответили правильно — и всё же на долю секунды позже, чем нужно. Мелочь. Ерунда. Но Присцилла выросла в доме, где отец по одной интонации за ужином угадывал, на сколько миллионов его собираются обмануть, и унаследовала этот слух в полном объёме. Она выбрала Джейкоба ещё на первом курсе — так же, как отец выбирал активы: безошибочно, на взлёте, раньше конкурентов. Вложение окупилось сполна: они были самой красивой парой кампуса, и будущее было расписано у неё в голове до деталей, до цвета салфеток. Она любила его — искренне, по-настоящему, так, как любят лучшее в своей жизни: с гордостью и с чувством собственности, не отделяя одно от другого.
«Нам нужно поговорить», — сказал он. И не поговорил. И смотрел куда-то за её плечо. И ответил на долю секунды позже.
Устал, решила она. Полиция, чужие проблемы, ночь без сна. Она разрешила себе поверить в это объяснение — а занозу не выбросила. Аккуратно, привычным движением отложила туда, где хранила всё, что однажды может пригодиться. В её семье ничего не выбрасывали.
— Так о чём ты хотел поговорить, милый?
Джейкоб посмотрел в её ожидающие глаза. Слова, которые он собирал полночи, развернулись и ушли.
— Да нет. Ни о чём серьёзном. — Он заставил себя усмехнуться. — Ты сегодня классно выглядишь.
Присцилла рассмеялась, кокетливо толкнув его в грудь.
— Ой, спасибо. Ты такой милый. Люблю тебя.
И в этот момент коридор прорезал злой голос:
— Послал меня?! Ты, ёбаный пидор!
Глухой удар. Джейкоб обернулся раньше, чем понял, что оборачивается.
В дальнем конце коридора Саймон сползал по шкафчику на пол — сложенный пополам, хватающий ртом воздух. Тетради рассыпались веером. Над ним стоял Крейг. Поставил подошву ему на грудь. Вжал в металл.
Коридор среагировал так, как реагировал всегда: гул чуть просел, десятки взглядов скользнули по сцене и заскользили дальше, к своим шкафчикам, к своим телефонам. Здесь умели не видеть. Этому училась каждая первокурсница за первую же неделю: то, что происходит с такими, как Саймон, — это погода. На погоду не жалуются.
А у Джейкоба внутри случилось то, чего он не выбирал и не планировал. Это не было благородством — он знал за собой много всякого, но не благородство. Это было проще, темнее и грязнее. Чужая подошва стояла на его вещи. На том, что он годами метил, прятал, ломал — и никому не отдавал. Ещё той ночью, у камина, он сказал это вслух, сам испугавшись, как правда звучит голосом: он никогда не хотел, чтобы кто-то другой оставлял на Саймоне следы. Следы на этой коже мог оставлять только он. Никто не трогает его игрушку.
Слово было грязным. Джейкоб это знал. Другого слова у него пока не было — и, может, именно это было в нём самое грязное.
Он сделал полшага вперёд раньше, чем успел подумать.
— КРЕЙГ, ХВАТИТ!
Голос разнёсся по всему коридору — громче, чем он хотел, голосом капитана, которым он останавливал драки на поле. Несколько голов повернулись. Гул стих на полтона, и в этой полутишине Джейкоб услышал собственное сердце.
Пальцы Присциллы сжались на его локте — ухоженные, с идеальным маникюром, неожиданно цепкие.
— Джейкоб, ты чего? — В её голосе не было злости. Было искреннее недоумение, и оно оказалось хуже злости. — С каких пор ты стал защитником этого фрика?
Он увидел себя её глазами. Глазами всех, кто обернулся. Капитан сборной, парень самой Эшфорд, человек с фотографии за стеклом — орёт на своего же из-за фрика с тетрадями. Ярость не ушла сама. Её пришлось задушить — быстро, своими руками, как убирают улику.
— Да я… я его не защищаю, — пробормотал он.
Он подошёл. Саймон сидел на полу, держась за живот, и смотрел на него снизу вверх. В этом взгляде не было ни злости, ни страха. В нём была надежда — последняя, отчаянная, голая: скажи им. Скажи хоть слово. Одно слово, и всё, что было ночью, окажется правдой.
Джейкоб выдержал этот взгляд две секунды. Дольше не смог.
— Ты знаешь, что выкинул этот пидор? — Крейг мотнул головой вниз, кривясь от злости. — Написал мне смс. Что ты, типа, сидишь привязанный в его загородном доме. Ключ, блять, под ковриком — всё как положено! Я попёрся туда среди ночи — а там пусто. Никого!
Джейкоб смотрел на Крейга и видел то, чего не видели остальные. Под злостью у Крейга сидело другое, худшее: он побежал. Получил смс среди ночи — и побежал, как пёс за брошенной палкой: гнал в темноте к чужому загородному дому, шарил под ковриком. И вернулся ни с чем. Такое не прощают тому, кто заставил тебя почувствовать себя псом.
Правда стояла у Джейкоба в горле — вся, до последней минуты той ночи. Рядом стояла Присцилла. Вокруг стоял коридор.
И он расхохотался.
Смех пришлось выталкивать из себя силой — громкий, фальшивый, чужой. Он услышал его со стороны и не узнал.
— Ха-ха! Вот он тебя сделал! — Он хлопнул Крейга по плечу. — Так легко развёл, бля. Чувак, это твой косяк, что ты повёлся на такую дешёвку. Оставь его, мне даже понравилась шутка.
Каждое слово он укладывал, как кирпич, — в стену между собой и человеком на полу.
Крейг раздражённо сплюнул и глянул на Саймона сверху вниз.
— Fuck, — бросил он.
И они пошли прочь по коридору — король и его пёс, плечом к плечу, как всегда. Присцилла догнала их, взяла Джейкоба под руку, и картинка снова собралась целиком, без единого шва: куртка, девушка, команда, витрина с кубками. Джейкоб шёл сквозь всё это и не оборачивался. Не потому, что не хотел. Потому что знал, что́ увидит, если обернётся, — и не был уверен, что после этого сможет продолжать идти.
Саймон остался на полу. Живот горел. Он собирал тетради медленно, по одной. На верхней обложке отпечатался серый след подошвы — наискось, поперёк его почерка. Саймон потёр его рукавом. След не стёрся.
Он прижал тетради к груди — старым, детским движением щита — и смотрел им вслед, пока глаза не залило.
В мужском туалете было пусто и гулко.
Над раковинами висело новое зеркало — ровное, целое. Старое когда-то лопнуло под его собственным кулаком; стекло заменили за один день — быстрее, чем сходят синяки. Саймон пустил холодную воду и подставил под неё руки. На костяшках до сих пор жили тонкие белые шрамы от того стекла — единственное, что в этом здании оставалось на память о его злости. Вода была ледяной. Он не убирал рук.
Внутри было непривычно тихо. Так тихо бывает в доме, из которого вынесли мебель.
Дверь открылась и закрылась. Шаги он узнал раньше, чем поднял голову, — он узнал бы их из тысячи, в любом коридоре, спиной, во сне.
Джейкоб остановился у него за спиной — близко. Слишком близко для того, кто пять минут назад при всех называл его шуткой. В зеркале они наконец поместились в одну раму. На это у них ушло три года и одна ночь.
— Да, Джейкоб, — проговорил Саймон, глядя на его отражение, и в голосе звенела тихая, едкая горечь. — Это и правда была отличная шутка. Я рад, что тебе понравилось.
Джейкоб поморщился, будто его ударили.
— Саймон, прости, — сказал он виновато. — Но я не могу всё так быстро поменять. Дай мне время. Я всё исправлю.
Время. Сухой смех поднялся внутри и осел, не дойдя до горла. Саймон закрутил кран и повернулся.
— Да, конечно. — Слова оказались лёгкими. Они давно лежали готовыми и ждали только тишины. — Все эти три года ты делал из меня личную грушу. Бил. Унижал. Показывал Крейгу, что со мной можно всё что угодно — я стерплю и промолчу. Ты выдрессировал своего цепного пса так хорошо, что теперь сам не знаешь, как его остановить. Вся твоя свита знает: Саймон — это говно, об которое можно вытереть ноги. — Голос дрогнул, но взгляда он не отвёл. — Ты сам всему этому их научил. А теперь просишь у меня времени.
Говорить это оказалось до странного спокойно — как будто из-за толстого стекла. Но Саймон уже знал цену этому спокойствию. Его броня всегда была проницаемой. И растворял её всегда один и тот же человек.
— Фак… — Джейкоб провёл ладонью по лицу; под съехавшей манжетой мелькнул бинт. — Саймон. Прости меня.
И шагнул к нему.
Объятие вышло неловким — и от этого настоящим. Джейкоб сгрёб его целиком, обеими руками, вжал в себя и уткнулся лицом ему в шею — горячо, тяжело, как прячутся. Как тогда, у камина. Саймон почувствовал его дыхание на своей коже — рваное, слишком частое для человека, который просто извиняется, — и жар его тела сквозь два слоя ткани, и то, как гулко и быстро колотится чужое сердце. Совсем не по-капитански. Пахло от него знакомо и невозможно: остывшим кофе, чистым хлопком и им самим — тем самым запахом, который Саймон ненавидел себя за то, что помнит.
Тело среагировало раньше головы: ладони сами легли Джейкобу на спину. Пальцы вцепились в красно-белую ткань — в ту самую куртку, в гордую букву, во всё, что стояло между ними, — вцепились так, как хватаются за то, что ненавидят и без чего не могут. Голова успела только заметить это. И промолчала.
Джейкоб отстранился — на несколько сантиметров, не разжимая рук. Посмотрел ему в глаза, близко, так, что дыхание смешивалось. В его взгляде было то же, что вчера в палате: тёмное, жадное, голодное. То, что больше не помещалось внутри.
И поцеловал.
Не так, как в палате. Там было бережно, почти вопросительно — так трогают то, что чуть не потеряли. Сейчас в поцелуе была вина — и голод, который этой виной не интересовался. Джейкоб целовал так, словно извинялся и забирал одновременно: ладонь легла Саймону на затылок, пальцы зарылись в волосы у шеи, не оставляя выбора; край раковины упёрся Саймону в поясницу, и отступать стало некуда — да он и не отступал. Выбора не было с самого начала. Саймон отвечал — сначала замерев, потом сдаваясь, потом жадно, стыдно, взахлёб, вцепившись в куртку до побелевших пальцев. Всё в нём, натасканное болью, орало, что это та же ловушка — тепло в обмен на унижение, ласка как разбег перед падением. И всё в нём продолжало отвечать. Он ненавидел себя за это ровно столько, на сколько хватило сил. Сил хватило на секунду.
Мир сузился до чужих губ, до ладони на затылке, до общего рваного дыхания на двоих. Где-то очень далеко существовали коридор, Присцилла, Крейг, протокол с красивой ложью. Здесь их не было.
— Малыш… — выдохнул Джейкоб ему в губы, не отрываясь, почти без звука.
За дверью, в коридоре, простучали шаги.
Они успели разомкнуть губы — и только. Руки ещё держали.
Дверь с грохотом распахнулась.
На пороге стоял Крейг.
Сколько он видел — секунду, полсекунды, ничего? По его лицу было не прочесть. Но Джейкоб уже не читал. Он отшатнулся — резко, всем корпусом — и с силой оттолкнул Саймона от себя. Ладонь, которая только что лежала у него на затылке, ударила в грудь. Саймон не устоял и упал назад, на холодный кафель, неловко, на локоть — тот самый, со следом от капельницы.
Кафель был ледяным. Губы ещё горели.
Саймон сидел на полу, там, куда его толкнули.
А Джейкоб уже отвернулся — туда, где стоял свидетель.
Экран гаснет.
Продолжение в следующем эпизоде.