Мерный гул мотора убаюкивал. Машина разрезала густые сумерки, увозя их всё дальше от кампуса; город за окнами редел, вытягивался, растворялся в первых полосах пригорода.
Первые минуты Джейкоб ещё пытался говорить — про тренера, про график матчей, дежурные слова, которыми заполняют неловкость. Саймон отвечал односложно, и слова кончились сами. Повисшая тишина Джейкоба, похоже, тяготила: он крутил настройки печки, барабанил пальцем по рулю. Саймона она устраивала полностью. Ему не нужны были слова. Ему нужен был этот час — целый час рядом, безнаказанно. Такого у него не было никогда, и он собирался прожить этот час весь, до последней минуты.
Сумку Саймон поставил себе в ноги. Джейкоб кивал на заднее сиденье — он не послушался: молча опустил её вниз, под колени, и придвинул вплотную. Сквозь плотную ткань, сквозь плед, которым были переложены звенья, голень чувствовала холодную, неподвижную тяжесть. Сталь ехала с ними и молчала.
Салон был маленьким миром на двоих. Тёплый воздух из печки, приглушённое свечение приборов, ни радио, ни слов — только мотор да шорох шин.
Когда Джейкоб переключал передачу, его рука оказывалась в считаных сантиметрах от колена Саймона — и Саймон чувствовал каждое такое движение кожей, сквозь джинсы, как чувствуют приближение огня. Рычаг, короткое усилие — и рука возвращалась на руль. Он поймал себя на том, что ждёт следующего переключения.
— Печку прибавить? — спросил Джейкоб, не поворачивая головы. Голос в замкнутой темноте прозвучал ниже обычного — густой, близкий; он прошёл по Саймону от затылка до поясницы.
— Нормально, — ответил Саймон. Одно слово. На большее он сейчас не решился бы: голос мог выдать.
Джейкоб всё же прибавил — на одно деление, себе. В салоне стало ещё теплее и словно бы тесней.
И запах. Его запах — тот самый, от которого у Саймона годами мутилось в голове: разгорячённая кожа и терпкое, безошибочно мужское. В коридорах он доставался Саймону на лету, урывками, за секунду до удара. Здесь им был пропитан весь воздух, и деваться от него было некуда, и Саймон дышал им — медленно, глубоко, как дышат тем, что нельзя.
Он сидел, прижавшись плечом к двери, — на максимальном расстоянии, которое позволяло это тесное пространство, — и смотрел на профиль Джейкоба.
Так близко и так долго он не видел его ни разу. Всегда — украдкой, в четверть взгляда, готовый отвести глаза раньше, чем его поймают. А сейчас можно было смотреть в упор, безнаказанно: водитель смотрит на дорогу. Мягкий свет панели тёк по его лицу — по скуле, по твёрдой линии челюсти. Кадык качнулся, когда Джейкоб сглотнул, и у Саймона на этом простом движении пересохло во рту. Ремень безопасности пересекал его грудь по диагонали, натягивая футболку на плече; под тканью при каждом повороте руля перекатывалась мышца, и Саймон смотрел на это перекатывание, как смотрят на огонь. Закатанные рукава. Тяжёлые предплечья с проступающими венами. И руки, спокойно лежащие на руле, — большие и расслабленные.
Эти руки Саймон знал лучше собственных. Знал их вес — рёбрами и затылком. Знал, как смыкаются эти пальцы на горле, не до конца, взвешивая, и как жёстко берут за подбородок, задирая лицо вверх.
Эти руки годами делали ему больно — и ни разу не коснулись его иначе. Ни разу не легли на плечо просто так, не поправили сбившийся капюшон. И всё равно от одного взгляда на них — вот таких, мирных, лениво лежащих на руле в полуметре от его колена — внутри поднимался знакомый тёмный жар.
Смотреть в упор подолгу всё-таки было опасно, и Саймон нашёл способ: боковое стекло. В тёмном отражении Джейкоб плыл рядом с обочиной, полупрозрачный, наложенный на бегущие мимо огни, — и на этого, отражённого, можно было смотреть сколько угодно. Он и смотрел — жадно, про запас. На настоящего, не отражённого, он позволял себе только короткие взгляды: .
Лицо его в полумраке оставалось спокойным. А под кожей бился частый, глухой пульс. Пульс абсолютного, уже ничем не контролируемого безумия.
Его трагедия была не в том, что Джейкоб его разрушал.
Трагедия была в том, что Саймону это было нужно. Каждый акт агрессии, каждый синяк, каждое унижение парадоксальным образом срабатывали как извращённый катализатор: ненависть и боль сплетались с животным, первобытным влечением и превращались в густой яд — и . Глоток за глотком. Годами. Психика просто не выдержала такого давления — но она не сломалась.
Она мутировала.
Взгляд снова прилип к рукам на руле — и Саймон начал проваливаться.
Транс подступил снизу, тяжёлой горячей волной, которая поднялась от живота и разлилась по груди, шее, ушам. Салон поплыл, и в этом жару эти руки наконец перестали быть орудием боли. Они стали орудием чего-то иного — более древнего и неумолимого.
Вот они хватают его за грудь и прижимают к стене с такой силой, что воздух вырывается из лёгких. Не от ярости. От права. Холод кафеля впивается в лопатки сквозь тонкую ткань, а спереди — горячее, тяжёлое тело прижимается вплотную, без зазоров, и Саймон чувствует каждую мышцу, каждое движение рёбер, каждый удар чужого сердца. Одна ладонь ловит оба его запястья и поднимает их над головой — легко, почти небрежно, как будто это не сопротивление, а уже решённый вопрос. Вторая рука ложится на горло. Не сдавливает. Просто лежит. Большой палец медленно, почти ласково проводит по бьющейся жилке, и в этом движении нет угрозы. Есть только утверждение: ты больше не принадлежишь себе.
Колено входит между его ног и раздвигает их с бесцеремонной уверенностью. Дыхание обжигает шею. Зубы находят место у основания плеча и смыкаются — не до крови, но достаточно глубоко, чтобы оставить след, который будет виден даже под одеждой. Метка. Заявка. Саймон в этой фантазии не сдерживает звук — он стонет открыто, потому что здесь, в этом пространстве, можно. И сразу же у самого уха раздаётся низкий, севший голос, почти удовлетворённый:
«Мой».
Саймон отвечает не сразу. Слово застревает где-то в груди, но когда наконец выходит, оно звучит легко, почти благодарно:
«Твой. Весь».
Здесь можно просить. Здесь каждое «пожалуйста» не наказывается, а принимается. Рука сползает ниже — под край одежды, на голую кожу живота — и от одного этого прикосновения Саймона выгибает. Он растворяется. Подставляет горло. Готов отдать всё, лишь бы эта рука не убиралась.
Но в этой фантазии руки идут дальше. Они сковывают его запястья холодным металлом. Щелчок наручников звучит в голове отчётливо и окончательно. Тело становится бесправным. Воля — ненужной. Джейкоб не торопится. Он действует спокойно, почти методично. Одной рукой он держит скованные запястья над головой, а второй медленно проводит по груди, по рёбрам, по животу — не лаская, а изучая, как изучают вещь, которая уже принадлежит тебе. Пальцы расстёгивают ремень, сдвигают ткань вниз. Саймон чувствует, как его раздевают — не торопясь, но и без лишней нежности. Просто берут то, что теперь их.
Джейкоб разворачивает его лицом к стене. Скованные руки остаются поднятыми. Колено снова входит между ног, заставляя их шире расставиться. Одна рука ложится на затылок и прижимает его к холодному кафелю. Вторая рука спускается ниже — и теперь уже нет никакой преграды. Пальцы находят самое чувствительное место и входят резко, без подготовки, без предупреждения. Саймон вздрагивает всем телом, но не отталкивает. Он толкается назад, прося ещё. Пальцы двигаются уверенно, глубоко, растягивая его, готовя. Каждый толчок пальцев — это утверждение контроля. Каждый раз, когда Саймон пытается хоть как-то двигаться сам, рука на затылке прижимает его сильнее.
Потом пальцы выходят. И на их место приходит нечто большее — горячее, тяжёлое, неумолимое. Джейкоб входит в него одним долгим, властным движением, не давая времени привыкнуть. Саймон кричит — не от боли, а от переполняющего ощущения заполненности и утраты последней границы. Руки на затылке и на бедре держат его жёстко. Каждое следующее движение — глубокое, ритмичное, безжалостное. Джейкоб трахает его так, как берёт то, что принадлежит ему по праву: спокойно, основательно, с полным пониманием, что Саймон уже не сможет и не захочет сопротивляться.
Скованные запястья болят от натяжения. Тело прижато к стене. Каждый толчок отдаётся в груди, в горле, в самом низу живота. Саймон больше не пытается контролировать звуки. Он стонет, дышит рвано, и каждое «пожалуйста» вырывается само собой. Джейкоб не отвечает словами. Он просто усиливает ритм, прижимает его сильнее и продолжает брать — до тех пор, пока Саймон не начинает дрожать мелкой, непреодолимой дрожью. Оргазм накатывает на него тяжело, почти насильно, без прикосновения к члену — только от этого ритма, от этой беспомощности, от сознания, что он полностью и бесповоротно принадлежит.
Джейкоб кончает в него глубоко, с низким, удовлетворённым звуком, и остаётся внутри ещё несколько долгих секунд, как будто утверждает последнее право собственности. Только потом он медленно выходит и проводит ладонью по красному следу от собственного укуса на плече Саймона.
В этой фантазии Саймон лежит прижатым к стене, скованный, использованный, отмеченный — и чувствует странное, тёмное, почти счастливое опустошение.
Сколько это длилось — минуту, десять, — он не знал. Сосны за стеклом давно слились в сплошную тёмную стену.
Реальное тело предавало его — здесь, наяву, в пассажирском кресле. Жар стекал вниз, тяжёлый и тянущий; щёки горели так, что, казалось, светились в темноте. Воздух приходилось отмерять маленькими порциями, через нос, чтобы дыхание не сорвалось в слышное. Пальцы впились в собственные колени до белизны. Он завозился было, меняя позу, — и замер на полудвижении, когда Джейкоб мазнул по нему взглядом в зеркало заднего вида. Секунда. Взгляд вернулся на дорогу. Саймон медленно, беззвучно выдохнул и прижался виском к холодному стеклу. Стекло немного помогало. Джейкоб вёл машину и не видел ничего — и в этой слепоте было последнее милосердие сегодняшнего вечера.
А потом иллюзия разбилась — с оглушительным, беззвучным звоном.
Память безжалостно подбросила холодный кафель раздевалки. Саймон физически, кожей, заново ощутил тот момент: ладони, с размаху бьющие его в грудь; гул металла шкафчиков за спиной; и лицо — не насмешливое даже, хуже: искренне, брезгливо отвращённое. «Ты что, блять, творишь?! Ты, чёртов пидор, ты правда только что тянулся меня поцеловать?!»
Жар умер мгновенно — как гаснет спичка в воде. Между лопаток прошёл ледяной ручей; тело, секунду назад плавившееся, остыло до костей за два удара сердца.
Этот крик, это гадливое отторжение и стало лезвием, которое окончательно перерезало нить, связывавшую Саймона с реальностью. Джейкоб отказался взять над ним власть. Ему протягивали всё — себя целиком, на раскрытых ладонях, — а он оттолкнул, вытер руки и выплюнул слово через губу.
Саймон сидел неподвижно, глядя прямо перед собой, и ждал, пока внутри уляжется. Лицо его не дрогнуло ни разу: лицо у него давно жило отдельно от всего остального.
Взгляд Саймона медленно опустился к тёмной сумке в ногах. Голень по-прежнему чувствовала сквозь ткань ровный холод стали. Там, внутри, лежал его ответ на то отторжение.
Если Джейкоб не захотел сковать его сам — сценарий будет переписан. Идеальный, неприкасаемый король кампуса всё равно окажется в цепях. Только роли в этой сцене поменяются местами: умолять теперь будет он. И — странное дело — эта картинка не жгла, как жгла первая. Она ложилась внутрь ровно и прохладно, как ложится на место последняя деталь. Ту, первую, фантазию у него отняли — швырнув в шкафчики, выплюнув слово. Эта была его собственная. Эту отнять было нельзя.
Мягкий свет приборной панели выхватывал из темноты лицо Джейкоба. Бывший тиран выглядел непривычно мирным: плечи расслаблены, палец лениво постукивает по рулю в такт какому-то внутреннему ритму. Поверив в ложь про загородный дом и пиво, он вёл машину навстречу разговору, о котором понятия не имел, — спокойно, без единой задней мысли. За эту дорогу он и сам почти успокоился: пиво и разговор по-мужски — понятные вещи; проблема, которую он ехал разруливать, уже казалась разруливаемой. А глубже, под этим спокойствием, грелось непризнанное, вчерашнее: наедине. В ту сторону он не смотрел. Он просто вёл машину и чувствовал себя — странное дело — почти хорошо.
Он повернул голову — и наткнулся на долгий, застывший взгляд пассажира. Усмехнулся — тепло, почти по-дружески:
— Эй, чувак, ты где летаешь?
Саймон медленно моргнул. В его глазах — мертвенно-холодных, неподвижных — не отразилось ничего — ни жара, ни той бури, что только что рвала его изнутри на части.
— Просто думаю о том, что нам давно пора поговорить, — тихо ответил он.
Джейкоб хмыкнул и вернул взгляд на дорогу. Фары выхватывали из темноты разметку и столбики обочины. Город кончился. Впереди, за границей света, вставал лес.
Экран гаснет.
Продолжение в следующем эпизоде.