Существует .
Саймон изучил её за три года — не по учебникам, а телом, кожей, той частью мозга, что не выключается даже во сне. Он знал, в какую секунду толкнуть тяжёлую дверь, чтобы влиться в общий поток и раствориться в нём без следа. Знал, по какой стороне коридора идти, чтобы между ним и центром всегда стояла чья-нибудь чужая спина. Знал, что нельзя поднимать глаза, нельзя замедлять шаг, нельзя занимать собой ни на грамм больше пространства, чем отмерено такому, как он.
Тетрадь он прижимал к груди обеими руками — и вовсе не от холода. Это был щит. Бумажная броня против мира, который давно, ещё на первом курсе, без суда и без слов вынес ему приговор.
А корни этого приговора уходили куда глубже — задолго до университета. Домой, где отец, добравшись до дна бутылки, оставлял после себя не только синяки. Там, ещё ребёнком, Саймон выучил главное правило выживания: чем меньше тебя видно, тем меньше по тебе бьют. Что неподвижность — это тоже способ уцелеть. Что если вовремя замереть, сжаться, стать тенью на стене, мебелью, пустым местом — буря иногда проходит мимо, не задев. Тело запомнило это раньше, чем язык научился словам: не сопротивляйся, не отсвечивай, переживи. Впустишь кого-то — станет только хуже. Этому его научили дома. А выбора — впускать или нет — ему никто никогда и не давал.
И был тот единственный раз на первом курсе, когда он нарушил собственное правило. Когда увидел Джейкоба — громкого, золотого, до неприличия живого — и какая-то наивная, ещё не добитая часть его потянулась навстречу. Он подошёл сам. Первым. Заговорил, спросил какую-то глупость про лекции — неважно что, лишь бы зацепиться, лишь бы хоть секунду посуществовать в чьих-то глазах. Он до сих пор не мог себе этого простить. Потому что именно с той секунды всё и началось. И теперь он знал твёрдо, знал костями: тянуться к людям было роскошью, которая ему не полагалась.
Утренний свет в университетских коридорах был ровным, белым, безжалостным — он лился из длинных ламп под потолком и не оставлял теней, в которых можно было бы спрятаться. Стеклянные двери в дальнем конце заливало мутным сиянием пасмурного дня. Пахло пылью, бумагой, чужими духами и тем особым запахом линолеума и металла, который был у этого места всегда. Сотни кроссовок скрипели по полу, сотни голосов сливались в ровный гул, и в этом гуле Саймон умел двигаться, как рыба в мутной воде, — никем, ничем, прозрачной точкой между чужими жизнями.
И всё-таки каждое утро его выдавало одно и то же. Тело знало раньше головы.
Ещё ничего не случилось — поток не дрогнул, голоса не стихли, — а под рёбрами у Саймона уже натянулась тонкая струна. Он чувствовал это так же безошибочно, как зверь чувствует грозу за линией горизонта: где-то в другом конце коридора появился Джейкоб.
Саймон ненавидел в себе эту чувствительность. Ненавидел то, как мгновенно внутри всё подбиралось, обострялось, начинало вслушиваться. Это было унизительнее любого удара — то, что его собственное тело держало для этого человека отдельный, всегда открытый канал. Как будто за три лет страха в нём прорезали невидимое клеймо, и теперь оно ныло, стоило хозяину подойти ближе.
Он не обернулся. Он просто чуть сильнее прижал тетрадь к груди и пошёл вперёд, считая шаги до поворота, за которым можно будет выдохнуть.
Джейкоб входил в коридор так, как короли входят в тронный зал.
Ему не нужно было ничего для этого делать. Он не повышал голос, не расталкивал толпу — толпа сама раздавалась перед ним, чуть-чуть, едва заметно, по какому-то древнему закону, который никто не записывал, но все знали наизусть. Красно-белая университетская куртка с гордой буквой «U» сидела на широких плечах как мантия. Гул голосов вокруг не стихал — но менял тональность: в нём появлялась оглядка. Кто-то выпрямлялся, кто-то ловил его взгляд в надежде на кивок, кто-то отводил глаза. Воздух вокруг Джейкоба всегда был чуть наэлектризован — так бывает рядом с тем, у кого есть власть причинять и миловать.
Рядом с ним, нога в ногу, шла Присцилла.
Она была ему под стать — эффектная, гладкая, отточенная до блеска. Тёмные волосы лежали тяжёлой волной, красный топ повторял цвет его куртки, как будто они договорились заранее, как будто были не двумя людьми, а . Она шла и улыбалась — не людям, а самому факту, что идёт здесь, рядом, на вершине.
— Ты доделал домашку по экономике? — спросила она, не сбавляя шага.
— Почти, — отозвался Джейкоб. Голос у него был ленивый, тёплый, уверенный — голос человека, которому никогда в жизни не приходилось торопиться. — А ты?
— Тоже почти. — Присцилла фыркнула. — Перепишу у кого-нибудь перед парой.
Джейкоб усмехнулся краем рта. Всё было привычно, гладко, отрепетировано до автоматизма — этот коридор, эта девушка, это утро, в котором всё принадлежало ему. Он мог бы пройти его с закрытыми глазами. И именно поэтому ему было так… пусто.
Об этом он, конечно, не думал словами. Короли не жалуются. Но где-то на самом дне, под бронёй из чужого восхищения, в нём всегда жил голод — ровный, тупой, без имени. Ему нужно было, чтобы что-то сопротивлялось — чтобы было обо что точить зубы, обо что чувствовать себя живым.
И тогда его взгляд, скользивший поверх голов с привычным королевским безразличием, против воли зацепился — и не отпускал.
Серый худи. Тонкая фигура, вжатая в стену из шкафчиков. Тетрадь, прижатая к груди обеими руками, словно её хозяин боялся, что её отнимут. Бледное лицо, опущенные глаза, тёмные круги от вечной бессонницы.
— О, — протянул Джейкоб, и ленивая гладкость на секунду ушла из его голоса. — Саймон здесь.
Он не заметил, как замедлил шаг. Не заметил, как голова сама повернулась — будто притянутая. Не отдал себе отчёта в том, что секунду назад в его груди была серая пустота, а теперь по ней растекалось тепло — злое, живое, и оттого ещё более постыдное, что было почти приятным. Спроси его — он назвал бы это раздражением. И поклялся бы, что не врёт.
Среди десятков безликих, среди всей этой серой массы, которую он не различал и не запоминал, был один — этот тихий, забитый парень, который почему-то не сливался с фоном. Который застревал. Который зачем-то жил у него под кожей все эти три года, как заноза, которую лень вытащить: её тупая, ноющая боль давно сделалась привычной — почти своей.
И всё же — если бы кто-то спросил по-настоящему, если бы Джейкоб хоть на секунду позволил себе честность, — он не сумел бы объяснить простую вещь. Почему ноги третий день подряд сами выносят его именно в этот коридор. Аудитория его была в другом крыле, совсем в другой стороне. Свите было всё равно, где слоняться до пар. Но он раз за разом вёл их сюда — мимо этих зелёных шкафчиков, мимо этой стены, — и не признавался себе, что маршрут выбирает не он. Что сам он, незаметно для себя, .
Он сказал бы, что не гоняется ни за кем. Что короли не бегают за добычей — они ждут, и мир сам приносит им то, что причитается. Он бы в это даже поверил. Вот только взгляд находил Саймона в любой толпе сам, без приказа, за долю секунды — так выхватывают из сотни чужих лиц не случайного человека, а того, кого ищут постоянно. Даже когда клянутся, что забыли.
. Этот вопрос даже не пытался подняться на поверхность — а если бы попытался, Джейкоб утопил бы его, не глядя.
Но Присцилла заметила.
Она замечала такое всегда — это была её сила и её проклятие. Она умела читать лица, паузы, направление взглядов; умела вычислять чужую заинтересованность раньше, чем человек осознавал её сам. Так она когда-то вычислила и заполучила самого Джейкоба. Так теперь она почувствовала укол — тонкий, холодный, у самого сердца, — когда увидела, куда смотрит её парень.
Она проследила за его взглядом. Серый худи. Бледный мальчик у шкафчиков.
— Ты так на него уставился, — сказала она. Тон был лёгкий, поддразнивающий, но под ним, на самом дне, тонко звякнуло — как лёд, осевший на дно стакана. — Ты вообще в курсе, сколько внимания ты ему уделяешь?
Джейкоб моргнул, словно его выдернули из чего-то.
— Кому? — переспросил он слишком быстро. И тут же отвёл глаза — слишком быстро. — А, этому. — Усмешка вышла кривой, ненастоящей. — Да он просто действует мне на нервы.
— Угу, — сказала Присцилла.
— Фрик, — добавил Джейкоб, будто это всё объясняло. — Лузер. Чего на него смотреть.
Он сказал это легко, презрительно, как говорят о чём-то, что не стоит и секунды мысли. Но Присцилла знала своего короля. Она видела, как он напрягся — на долю секунды, почти незаметно. Видела, что слово «фрик» он выплюнул чуть быстрее, чем нужно, чуть громче, чем нужно, — .
Она ничего больше не сказала. Только улыбнулась — той улыбкой, что никогда не доходит до глаз, — и взяла его под руку чуть крепче, чем минуту назад. Маленьким, собственническим движением. Как будто отмечала границу. Как будто на что-то — на кого-то — ставила метку: моё.
Она ещё не знала, против кого воюет. Но инстинкт — тот самый, что всегда чуял угрозу первым, — уже встал в стойку.
Саймон поднял голову на одну секунду. Ровно на одну.
И сразу пожалел.
Через головы, через гул, через всё разделявшее их расстояние он встретился глазами с Джейкобом — и мир на короткий, тошнотворный миг сузился до этого одного взгляда. Тёмные глаза короля смотрели на него с той ленивой, хищной заинтересованностью, с какой кот смотрит на загнанную в угол мышь — заранее зная, что догонит, и заранее этим наслаждаясь.
«Ну вот. Опять он».
Внутри у Саймона всё опустилось холодным комком. Усталость — вот что он почувствовал первым. Не страх даже, а глухую, безнадёжную усталость человека, который слишком хорошо знает, что будет дальше. Сейчас Джейкоб подойдёт. Сейчас он что-нибудь скажет — тихо, почти ласково, тем своим вкрадчивым голосом, от которого хочется одновременно вжаться в стену и провалиться сквозь землю. Сейчас всё начнётся снова, по тому же кругу, по которому идёт уже три года.
Саймон опустил глаза и принялся лихорадочно считать. Восемь шагов до поворота. Если ускориться — успеет. Если успеет — может, пронесёт. Только не смотреть. Только не замедляться. Только быть прозрачным, плоским, никаким…
Но под усталостью, под страхом — в той части себя, которую он ненавидел больше всего, — на этот взгляд отзывалось совсем другое. Там, где за три года в нём прорезали тот самый невидимый канал — только для Джейкоба, — горячо потянуло, и по коже прошла дрожь: стыдная, сладкая, от которой хотелось зажмуриться.
Тело принимало чужую ненависть так, будто это была ласка.
Потому что Джейкоб смотрел на него. На него. Из всех в этом коридоре — на него. И какая-то сломанная, изголодавшаяся часть Саймона, та, которую годами не замечали, не звали по имени, обходили взглядом, как пустое место, — эта часть . Пусть это была ненависть. Пусть презрение. Пусть охота. Но это было направлено на него — а значит, в чужом мире он всё-таки существовал.
«Я ненавижу его, — сказал себе Саймон, и слова прозвучали в голове ровно, заученно, как молитва, в которую давно не верят. — Я его ненавижу».
Так почему же сердце колотится так, будто он не убегает, а бежит навстречу?
Джейкоб отстранился от Присциллы.
Он сделал это машинально — высвободил локоть из её пальцев, даже не заметив, что она держала его крепче обычного. Его тянуло вперёд — и он шёл на это, как идут на свет в темноте, не спрашивая, откуда он. Свита осталась позади. Гул коридора отдалился, превратился в фон. Остался только узкий тоннель воздуха между ним и тонкой серой фигурой у шкафчиков.
Саймон ускорил шаг. Поздно.
Красно-белая куртка надвинулась — широкая, заслоняющая свет. Саймон чувствовал её приближение спиной, затылком; чувствовал, как сужается мир, как коридор схлопывается до этих последних метров, где уже негде спрятаться. Восемь шагов. Шесть. Четыре. Ладони под тетрадью стали влажными, в горле пересохло — и предательский стук в груди был громче страха.
Он не успел дойти до поворота.
Над ним, совсем близко, выросла тень. Тёплая, тяжёлая, пахнущая чужим дезодорантом и кожей куртки. Саймон поднял глаза — медленно, обречённо, как поднимают их к тому, что нельзя остановить.
И встретил взгляд Джейкоба. В двух шагах. В одном.
Король кампуса смотрел на него сверху вниз, и на его красивом лице медленно, неотвратимо расцветала та самая улыбка — ленивая, хищная, предвкушающая. Улыбка человека, который наконец-то нашёл, обо что заточить зубы этим серым, пустым утром.
— Эй, — сказал Джейкоб. Тихо. Почти ласково.
Коридор вокруг них продолжал жить — гудел, смеялся, спешил на лекции, не замечая, что у стены из зелёных шкафчиков, в этой крошечной точке пространства, только что сомкнулась первая петля.
Никто из них ещё не знал.
Что эта секунда — начало.
Что из неё, как чёрный шип из-под кожи, медленно прорастёт всё остальное: ненависть, что обернётся одержимостью, любовь, что обернётся ядом, и цена, которую заплатят оба.
Король наклонился к своей добыче.
Экран гаснет.
Продолжение в следующем эпизоде.